Марсель Райх-Раницкий - Моя жизнь
Вот так дело и обстояло: каждый немец в форме и с оружием мог в Варшаве делать с евреем все, что хотел. Он мог заставить его петь или танцевать, наделать в штаны или упасть на колени и молить сохранить ему жизнь. Он мог убить еврея одним выстрелом или убивать долго и мучительно. Немец мог приказать еврейке раздеться, мыть мостовую ее нижним бельем, а потом на глазах у всех помочиться. Немцам, которые позволяли себе такого рода забавы, никто не портил удовольствия, никто не мешал им издеваться над евреями и убивать их, никто не привлек их к ответственности. Стало видно, на что способны люди, если им предоставлена неограниченная власть над другими людьми.
Теперь немецкие посетители все чаще появлялись в нашей маленькой квартире. В конце января 1940 года два или три солдата пожелали видеть моего брата, может быть, они хотели его арестовать. Случайно его не оказалось дома, и они остались дожидаться. Но на сей раз речь не шла о ежедневных злоупотреблениях или своеволии — весь дом был оцеплен, никому не позволяли ни выходить, ни входить. Часовые не обратили внимания только на маленькую девочку лет девяти-десяти, дочку нашего привратника, которая во дворе играла в мяч. Мать сказала ей, чтобы она, продолжая играть, незаметно вышла на улицу и побежала навстречу господину доктору, чтобы предупредить его. Так и произошло. Брат сразу же развернулся и скрылся в квартире друзей. Солдаты продолжали терпеливо и спокойно ждать, причем довольно долго, часа два или три. Затем они ушли, а на прямодушный вопрос матери, не вернутся ли они еще сегодня, ответили решительным «нет». Они действительно не вернулись.
Через несколько дней мы узнали причину случившегося. Одному молодому поляку еврейского происхождения, участвовавшему в многочисленных успешных акциях патриотической организации Сопротивления, удалось совершить фантастический побег из тюрьмы варшавского гестапо. Вслед за этим было арестовано более сотни заложников, евреев и неевреев, причем исключительно людей с высшим образованием — инженеров и адвокатов, врачей, в том числе стоматологов. В этом списке значилось и имя моего брата.
Если разыскиваемого не было в квартире, то взамен забирали любого мужчину, который там оказывался, — члена семьи, гостя или ремесленника, как раз ремонтировавшего что-нибудь. Все арестованные в рамках этой акции были казнены. Между тем мой брат оказался пощажен: ему спасла жизнь маленькая девочка, игравшая в мяч.
Почему я, как происходило в большинстве случаев, не был арестован и убит вместо брата? Кажется, трезвый вопрос. Тем не менее он абсурден, и допустим он был только в начале оккупации, когда мы еще недостаточно знали оккупационную власть и ее методы, когда мы еще не понимали, что почти все немцы, в руках которых находилась наша судьба, представляли собою непредсказуемые существа, способные на любую подлость, любое преступление, любое злодеяние. Мы еще не понимали, что там, где к варварству и жестокости присоединяются случай и произвол, вопрос о смысле и логике становится оторванным от мира и излишним.
УМЕРШИЙ И ЕГО ДОЧЬ
Это было 21 января 1940 года, после часу дня. Мать позвала меня в кухню. Она выглядывала из окна и была явно обеспокоена, но, как всегда, владела собой. Во дворе я увидел нескольких соседей — человек восемь или десять. Они оживленно жестикулировали. Похоже, произошло что-то тревожное.
Мы еще стояли у окна, испуганные и нерешительные, когда кто-то позвонил в дверь нашей квартиры со словами: пусть доктор сейчас же придет, господин Лангнас повесился, но, может быть, что-то можно сделать. Брата, однако, не было дома. Прежде чем я успел хотя бы минуту подумать о том, что следовало делать, мать сказала: «Сейчас же иди туда, у Лангнаса есть дочь, и о ней надо позаботиться». Уже идя по лестнице, я слышал голос матери: «Позаботься о девочке!» Эти слова, это напоминание — «Позаботься о девочке!» — я слышу и сегодня, я никогда их не забыл.
Дверь в квартиру, где недавно нашел пристанище Лангнас, бежавший из Лодзи в Варшаву, была полуоткрыта. В прихожей два или три человека хлопотали вокруг громко и, как мне показалось, торжественно, даже елейно жаловавшейся госпожи Лангнас. К стене прислонилась с совершенно отсутствовавшим видом та девятнадцатилетняя девушка, из-за которой я и пришел. Мы уже знали друг друга, правда бегло. Люди, жившие в одном доме, в то время знакомились быстро. Около двадцати часов наступил предписанный немецкими властями комендантский час, после которого из дома нельзя было выходить.
Людям хотелось во что бы то ни стало знать, что происходило в мире. Уже вскоре все понимали, что от этого зависела наша жизнь. Вот только из единственной разрешенной газеты на польском языке, жалкого органа печати, пользовавшегося всеобщим презрением, нельзя было выудить ничего, кроме сообщений верховного командования вермахта, а из «Варшауэр цайтунг» на немецком языке немногим больше. Все радиоприемники пришлось сдать уже в октябре 1939 года. Мы зависели, таким образом, от сообщений, шедших из уст в уста, не всегда верных, и от непрерывно распространявшихся слухов, которые не всегда были неверны.
Постоянная потребность в новостях, если не радостных, то хотя бы успокаивающих, вскоре превратилась в некое подобие мании. Именно с этим и были связаны взаимные вечерние посещения внутри дома — встречались у кого-то из соседей, чтобы узнать последние новости. «Что нового?» — звучал стереотипный вопрос. Я не отвык от него и сегодня. Так и я в сопровождении отца несколькими днями раньше провел час или два в комнате Лангнасов. В тот вечер там собралось несколько человек, чтобы взаимно уверить себя в том, что у немцев есть заботы и посерьезнее, что они не будут столь уж жестоко обращаться с евреями в генерал-губернаторстве,[33] что триумф союзников не вызывает сомнений и что весь этот ужас не может так уж долго длиться.
Тогда-то я и увидел впервые девятнадцатилетнюю девушку. Но, желая принять участие в общей беседе, я смог уделить ей лишь немного внимания. Правда, этого оказалось вполне достаточно, чтобы убедиться в том, что она владела немецким и была отнюдь не равнодушна к литературе. Это обстоятельство, пробудившее мой интерес, который пока удерживался в определенных границах, сделало ее симпатичной мне. Как так — симпатичной, и только? Правда, так дело и обстояло. Причина этого была проста. Тогда меня сильно занимала другая история. Была ли она эротической, сексуальной? Да, конечно, но я вспоминаю об этой истории со смешанными чувствами. Она банальна и немного неприятна и, кроме того, о ней трудно говорить — потому, наверное, что она происходила снова и снова и рассказывалась бесчисленное количество раз. Особенно прекрасно это сделали австрийцы от Шницлера, Гофмансталя и Стефана Цвейга до Йозефа Рота. Но я не могу забыть это переживание.