Август Коцебу - Достопамятный год моей жизни
— Когда предполагаете вы уехать? — спросил он меня.
Я ответил, что часа через два.
— Что же вам нужно?
— Лошадей.
Он ушел, улыбаясь, и я остался один. Не буду пытаться описывать состояние моей души. Ноги мои дрожали, а между тем я решительно не мог сесть; я ходил беспрестанно взад и вперед по моей комнате; у меня не было никаких мыслей; я испытывал только внешние ощущения, и лишь какие-то неопределенные образы мелькали в моей голове.
Мне представлялось, что моя жена и дети летают вокруг меня в каком-то облаке. Я скоро почувствовал, что начинаю бредить; я был совершенно истомлен. Я хотел принудить себя последовательно о чем-нибудь думать, размышлять, или наконец прочесть газеты, чтение которых мне всегда нравилось; но это было тщетно. По временам слезы навертывались на моих глазах и все, что я мог произнести, заключалось в восклицании: Боже мой! Боже мой!
Наконец, несколько овладев собою, я заметил, что в чашу меду, поднесенного к губам моим, примешано несколько капель дегтю. Драгун, которому я в первых порывах радости сделал подарок, далеко превышавший мои средства, сообщил мне между прочим, что из Петербурга приехал сенатский курьер, чтобы везти меня обратно, но, получив приказание ехать только до Тобольска, курьер этот отказался направиться за мною далее и что поэтому губернатор не мог избавить меня от объезда. Это разъяснило мое недоумение; но драгун не мог дать ответа на другой гораздо более важный для меня вопрос, а именно: привез ли курьер мне письмо от жены или, по крайней мере, какие-нибудь о ней известия? Он этого не знал, и мне казалось очень вероятным, что курьер не имел никаких для меня писем, так как известное мне человеколюбие губернатора побудило бы его справиться об этом у курьера и сообщить мне в своем письме. Разве он не знал, до какой степени был я привязан к моему семейству? Не видал он разве, какие я проливал слезы? Не присоединял разве он часто к моим слезам и свои? А между тем он хранил молчание: без сомнения он скрывал от меня что-нибудь ужасное.
Я был изобретателен на муки для самого себя. К счастью, приготовления к отъезду развлекали меня. Мною овладевало детское нетерпение. Все было положено кое-как в дорожный мешок и брошено в кибитку. Я спешил исполнить мою последнюю обязанность в Кургане — проститься с моими хорошими приятелями. Следует ли говорить, что я не оставался ни у кого из них долее нескольких минут. Я пробыл более продолжительное время лишь у милейшего Грави, он потребовал от меня пожертвования, казавшегося мне очень тяжким, но в котором я не в силах был отказать его настойчивым просьбам.
Седьмого июля был церковный праздник, истинное значение и смысл которого я никогда не мог постигнуть. Он состоял в том, что образ святого переносили из соседней деревни в город. Из города выходили навстречу также с образом и затем сопровождали первый образ в городскую церковь, читали и пели там разные молитвы, а вечером уносили его обратно в деревню. Все городские жители с пением сопровождали этот образ во время шествия. Добрый Грави считал своею обязанностью идти во главе процессии и принудил меня, вопреки моему желанию, принять в ней участие. Он уверял меня, что это продолжится не более получаса — и я отправился.
Мы встретили деревенский образ около городской черты; его несли шесть деревенских девушек, очень красивых, со священником впереди; все пели и крестились. Образа двух святых преклонили один перед другим; мы все пошли обратно в город и поставили деревенский образ в городскую церковь. После этого я побежал домой, чтобы окончить приготовления к отъезду.
У дома я встретил Соколова очень грустного: он в задумчивости ходил по двору. Еще накануне говорили мы друг другу, что ежели один из нас получит свободу, то другой сделается вдвое несчастнее. На другой день это и случилось; но мы, однако; не упоминали об этом. Я подарил ему мое ружье, охотничью сумку, все мои снаряды и все, что было мне излишним теперь. Он принял все это молча, но в глазах его, подернутых слезами, я читал слова: «я предпочел бы, чтобы ты остался».
Я умолял его дать мне письма к его семейству и обещал, что буду считать священной своей обязанностью доставить их; но совесть его, до крайности строгая, не дозволила ему на это решиться. Он не хотел ни в чем нарушать строгого приказания, ему данного, и старался все переносить, не допуская себе ни малейшего нарушения.
Мысль, что этот достойный человек был бы в Кургане счастливее, если бы не встретил во мне товарища по несчастию, отравила на время радость, которую я ощущал, будучи освобожден. Действительно, я был причиною того, что он вернулся к забытым им привычкам и привязанностям; он начал посещать вместе со мною общество, развлекаться; он мог поверять мне свое горе, я всегда готов был слушать его и сочувствовать ему; внезапный мой отъезд повергал его в прежнее одиночество. Я предполагал извлечь его из мрачного жилища и взять на зиму к себе; мой отъезд принуждал его по-прежнему жить в лачуге. Я плакал, крепко прижимая его к моей груди; он вышел из комнаты со слезами. Я не видал его более, потому что при отъезде, когда все жители собрались на дворе, Соколова не было между ними.
Нужно было еще целый час ждать лошадей. Никогда я не испытывал такого сильного нетерпения. Я едва был в состоянии благодарить жителей Кургана за выказываемое ими мне расположение. Один потчевал пуншем, другой нагружал кибитку съестными припасами, третий давал мне горшки с огурцами и т. п. Мне бы пришлось идти пешком около кибитки, если бы я взял с собою все предлагаемые мне подарки. Да благословит вас Бог, добрые жители! Я не увижу вас более, но воспоминание о вашем гостеприимстве навсегда останется в моем признательном сердце.
Наконец заложили лошадей. Все по очереди меня расцеловали и усадили в кибитку. Добрый старик Грави сел возле меня, желая во что бы то ни стало проводить меня за черту города. Пожелания и благословения сопровождали меня со всех сторон. Я плавал в море наслаждений.
Проехав около двух верст, Грави приказал остановить лошадей, обнял меня, крепко поцеловал, пожал руку, со слезами на глазах вышел из кибитки и направился к городу; но снова вернулся, опять пожал руку и, сказав: «с Богом!», направился в город. Я обернулся, следил за ним глазами и осматривал с умилением место моей ссылки. Отбросив все грустные грезы о моем несчастий, я приказал ямщику ехать скорее.
На этот раз я мог миновать Тюмень, так как воды, большею частью, уже спали. Снабженный покрывалом от комаров, защищавшим мою голову, я мог свободно ехать всю ночь; без такого покрывала решительно нельзя путешествовать по Сибири летом. Здешние комары ничем не отличаются от наших, за исключением цвета; но они гораздо беспокойнее и более алчны к крови, нежели европейские.