Анна Ахматова - Я научилась просто, мудро жить
Горе Ахматовой усугубляли муки «неукротимой» совести. Поглощенная сначала своей великой любовью к Анрепу, а потом запутанными отношениями с Шилейко, Анна Андреевна не только выпустила Гумилева из виду, а словно вычеркнула его из своей жизни. Забыла, что он не только неверный муж, но и верный друг, почти брат, больше, чем брат – отец ее единственного ребенка. Да, была слишком занята хлопотами по изданию своих сборников, словно предчувствовала, что «Подорожник» и «Anno Domini» – ее последние настоящие книги. И все-таки…
Никак не могла она простить себе и то, что сама накликала беду! Почему-то в стихах часто говорила о нем как о мертвом: «Пришли и сказали: умер твой брат…», «Мертвый муж мой приходит…». А летом 1921 года произошло совсем непонятное. 26 апреля 1925 года П. Лукницкий записал такой рассказ Анны Андреевны:
«…Николай Степанович был у нее в последний раз в 1921 году, приблизительно за два дня до вечера „Petropolis'a“. АА жила тогда на Сергеевской, во 2-м этаже. В. К. Шилейко был в Царском Селе в санатории. АА сидит у окна и вдруг слышит голос: „Аня!“…Взглянула в окно – увидела Николая Степановича и Георгия Иванова. Впустила его к себе. Николай Степанович (это была первая встреча с АА после приезда Николая Степановича из Крыма) рассказал АА о встрече с Инной Эразмовной, с сестрой АА, о смерти брата АА Андрея Андреевича…»
А когда гости стали собираться, Анна Андреевна повела их к винтовой лестнице, по которой можно было сразу попасть на улицу. Потайной ход не освещался, Николай Степанович спускался в кромешной тьме, и Анна Андреевна вдруг крикнула вдогонку: «По такой лестнице только на казнь ходить!»
Через тридцать семь лет Ахматова напишет такие стихи:
* * *От меня, как от той графини,
Шел по лестнице винтовой,
Чтоб увидеть рассветный, синий,
Страшный час над страшной Невой.
Земной отрадой сердца не томи,
Не пристращайся ни к жене, ни к дому,
У своего ребенка хлеб возьми,
Чтобы отдать его чужому.
И будь слугой смиреннейшим того,
Кто был твоим кромешным супостатом,
И назови лесного зверя братом,
И не проси у Бога ничего.
«…Она была совершенно лишена чувства собственности… Близкие друзья ее знали, что стоит подарить ей какую-нибудь, скажем, редкую гравюру или брошь, как через день или два она раздаст эти подарки другим…
Слова «обстановка», «уют», «комфорт» были ей органически чужды – и в жизни и в созданной ею поэзии…
Конечно, она очень ценила красивые вещи и понимала в них толк. Старинные подсвечники, восточные ткани, гравюры, иконы древнего письма и т. д. то и дело появлялись в ее скромном жилье, но через несколько дней исчезали. Не расставалась она только с такими вещами, в которых была запечатлена для нее память сердца. То были ее «вечные спутники»: шаль, подаренная ей Мариной Цветаевой, рисунок ее друга Модильяни, перстень, полученный ею от покойного мужа, – все эти «предметы роскоши» только сильнее подчеркивали убожество ее быта: ветхое одеяло, дырявый диван, изношенный узорчатый халат, который в течение долгого времени был ее единственной домашней одеждой».
Корней Чуковский, Из воспоминаний об Анне АхматовойУже тогда, в первой юности, Анна догадалась, ни разумом, а мощным, почти звериным инстинктом: чтобы выжить в эпоху войн и революционного террора, как красного, так и белого, надо научиться жить ничего не имея – в благословенной нищете, освободившись от чувства собственности и все свое нося с собой и в себе. Не поэтому ли с такой легкостью раздавала-раздаривала всё: вещи, деньги, книги, рукописи, как если бы это был не только лишний, но и опасный груз? Все ее имущество помещалось в маленьком ящичке-укладке, а было там: новгородская икона, единственный сохранившийся после бездомья подарок Гумилева, легендарные четки, еще несколько маленьких иконок, старая сумочка, знаменитый испанский гребень…
Анна Ахматова. 1925 г.* * *Наталии Рыковой
Все расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло,
Все голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?
Днем дыханьями веет вишневыми
Небывалый под городом лес,
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес, —
И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам…
Никому, никому не известное,
Но от века желанное нам.
Что ты бродишь, неприкаянный,
Что глядишь ты не дыша?
Верно понял: крепко спаяна
На двоих одна душа.
Будешь, будешь мной утешенным,
Как не снилось никому,
А обидишь словом бешеным —
Станет больно самому.
И служил Иаков за Рахиль семь лет;
и они показались ему за несколько дней,
потому что он любил ее.
Книга Бытия
И встретил Иаков в долине Рахиль,
Он ей поклонился, как странник бездомный
Стада подымали горячую пыль,
Источник был камнем завален огромным.
Он камень своею рукой отвалил
И чистой водою овец напоил.
Но стало в груди его сердце грустить,
Болеть, как открытая рана,
И он согласился за деву служить
Семь лет пастухом у Лавана.
Рахиль! Для того, кто во власти твоей,
Семь лет – словно семь ослепительных дней.
Но много премудр сребролюбец Лаван,
И жалость ему незнакома.
Он думает: каждый простится обман
Во славу Лаванова дома.
И Лию незрячую твердой рукой
Приводит к Иакову в брачный покой.
Течет над пустыней высокая ночь,
Роняет прохладные росы,
И стонет Лаванова младшая дочь,
Терзая пушистые косы.
Сестру проклинает, и Бога хулит,
И Ангелу Смерти явиться велит.
И снится Иакову сладостный час:
Прозрачный источник долины,
Веселые взоры Рахилиных глаз
И голос ее голубиный:
Иаков, не ты ли меня целовал
И черной голубкой своей называл?
И всюду клевета сопутствовала мне.
Ее ползучий шаг я слышала во сне
И в мертвом городе под беспощадным небом,
Скитаясь наугад за кровом и за хлебом.
И отблески ее горят во всех глазах,
То как предательство, то как невинный страх.
Я не боюсь ее. На каждый вызов новый
Есть у меня ответ достойный и суровый.
Но неизбежный день уже предвижу я, —
На утренней заре придут ко мне друзья,
И мой сладчайший сон рыданьем потревожат,
И образок на грудь остывшую положат.
Никем не знаема тогда она войдет,
В моей крови ее неутоленный рот
Считать не устает небывшие обиды,
Вплетая голос свой в моленья панихиды.
И станет внятен всем ее постыдный бред,
Чтоб на соседа глаз не мог поднять сосед,
Чтоб в страшной пустоте мое осталось тело,
Чтобы в последний раз душа моя горела
Земным бессилием, летя в рассветной мгле,
И дикой жалостью к оставленной земле.
Слух чудовищный бродит по городу,
Забирается в домы, как тать.
Уж не сказку ль про Синюю Бороду
Перед тем, как засну, почитать?
Как седьмая всходила на лестницу,
Как сестру молодую звала,
Милых братьев иль страшную вестницу,
Затаивши дыханье, ждала…
Пыль взметается тучею снежною,
Скачут братья на замковый двор,
И над шеей безвинной и нежною
Не подымется скользкий топор.
Этой сказочкой нынче утешена,
Я, наверно, спокойно усну.
Что же сердце колотится бешено,
Что же вовсе не клонит ко сну?
Шепчет: «Я не пожалею
Даже то, что так люблю, —
Или будь совсем моею,
Или я тебя убью».
Надо мной жужжит, как овод,
Непрестанно столько дней
Этот самый скучный довод
Черной ревности твоей.
Горе душит – не задушит,
Вольный ветер слезы сушит,
А веселье, чуть погладит,
Сразу с бедным сердцем сладит.
Видел я тот венец златокованный…
Не завидуй такому венцу!
Оттого, что и сам он ворованный,
И тебе он совсем не к лицу.
Туго согнутой веткой терновою
Мой венец на тебе заблестит.
Ничего, что росою багровою
Он изнеженный лоб освежит.
В. А. Щеголевой