Иннокентий Смоктуновский - Быть
Свободного времени у меня в Союзе не бывает, да я и не особенный охотник экскурсов в прошлое, как бы чрезмерно значимо, необычно оно не было для меня. Все время у меня забирает «сегодня», семья, работа, быт. Если вдруг выдастся свободный день — долго, недоверчиво, искоса встречаю его, предчувствую, что за эти, как с Луны свалившиеся, беззаботные часы отдыха уже завтра надо будет расплачиваться втридорога. А здесь пять-шесть часов свободного времени, за окном машины вставшая из руин, дружественная моей Родине Польша, первая пробивающаяся весенняя зелень и рой нахлынувшего прошлого, как высокая, светлая цена вздоха, света сегодняшнего утра, запаха дешевых сигарет, пульса рядом взволнованного доброго сердца и всего того чуда, что зовется ЖИЗНЬЮ! Прошлое — наши корни, трепетность наших душ, во встрече с ним наше Достоинство и надежды в будущее.
Вспомнились города Тлущь, Валоминек, Радзимин и то, как мы подошли к правобережной Варшаве — Праге. На другой стороне Вислы, где когда-то был город, кипела жизнь, где так щедро проявлялась природа высокой одухотворенности польского народа в музыке, поэзии, архитектуре, живописи, — тогда было зловеще пусто, темные остовы домов с провалившимися глазницами окон, смущенные своей непривычной наготой, растерянные группы печных труб, истерзанная строгость костелов — все пронизывали ленивые сквозняки черного, медленно ползущего по этому огромному кладбищу города зловонного дыма. Туда пришел фашизм — там поселилась смерть.
Не помню, форсировали мы тогда Вислу или как-нибудь прошли ее мимо, стороной. Выдумывать не буду — не хочу. Однако же что-нибудь да осталось бы в памяти сердца от такого события, как форсирование Вислы, если б это происходило с нами, с нашим подразделением, в котором я был, а вот ведь — совсем ничего. Надо полагать, «культурные слои» памяти не могут содержать в себе того, чего в них никогда не бывало, естественно, если быть правдивым и откровенным не только к прошлому, но и к самому себе, что порою бывает совсем не просто и не легко. Вот с Варшавой, вернее, с предместьем ее память связывает меня совершенно определенно: что это такое — местность, район ли Варшавы или лес, деревня, хутор, а может быть, по-польски это просто-напросто определенный участок берега Вислы, пляж какой-нибудь — в общем, не знаю, что бы это могло быть, однако память упрямо удерживает название: Непорент, и цепкость эта рождена, разумеется, не самим этим непонятным для меня словом или звукосочетанием, а ясным видением чистого, гладкого поля перед большим и красивым издали лесом и нас, бегущих густой цепью на недруга, засевшего в этом лесу. Злой по плотности и ожесточению артналет поумерил и охладил наше рвение — мы залегли. Идти дальше, когда все так пристреляно, было безрассудно, однако последовала команда, и, вскочив, мы что есть сил продолжили свой бег в сторону леса. Но бежало нас уже не то количество, что было до обстрела. Очередной шквал мин жестко и открыто говорил, что нам так и не удалось выйти из зоны обстрела и этими не скупящимися на мины парнями из рейха руководили с прямого, хорошо нас просматривающего наблюдательного пункта. Вынужденные прижаться к земле, мы распластались на ровной как блюдце местности, и не доползи я до воронки от ранее разорвавшейся мины, думаю, что эту шальную и не оправдавшую себя атаку вспоминал бы уже кто-нибудь другой. Но вот ведь какая недолга: наша столь нерассудочная настойчивость и непреклонность идти только вперед и никуда больше были, как это ни странно, довольно внятно поняты и оценены спрятавшимися в красе леса арийцами, и они, по-прежнему, разумеется, оставаясь представителями «высшей расы», почему-то сбежали.
Голос звучал неспешно, с паузами размышления, и воскресало то, что когда-то обожгло, оставив след в нервах, душе, осело, глубоко надсадив доверчивое чувство юношеского восприятия. Память, пробираясь через толщу времени и нагромождение событий послевоенных лет, была неторопливой, несуетной, и я уже чувствовал, предугадывал, куда выведет мое такое настроение, если я не остановлюсь! Двор и та польская, со зловещим на русское ухо, немецким названием Домирау (домирать, что ли?) деревня с нескончаемой тоскою ночи среди тел павших товарищей. Нахлынувшее было четко-ярким, даже тяжелым, словно не было никаких сорока лет мирной жизни, волнений ее будней, взлетов в работе, горьких, досадных падений, страшных событий в семье, болей, обычных неудач, даже провалов в работе, о которых у нас почему-то не любят говорить; горя, разочарований, но и встреч с удивительными людьми столь высокими, что, думая о них, легко совмещаю их простую человечность с обожествлением, хоть они и продолжают оставаться самыми простыми людьми; счастья, когда во всех висках стучит радостью вздоха, чуда жизни; словно не было на перепутьях невероятных ошибок, горьких непоправимых утрат, встреч в работе, следовательно в жизни, чудовищ, монстров, гадов и гадюк, наглых лжецов, параноиков, раздираемых тщеславием и оттого пускающихся во все тяжкие, лишь бы не дать заглянуть за хитро выстраиваемые ширмы, за которыми скрывали свою немощную, гадкую, жалкую и никчемную суть и душонку, — а лишь прошлой осенью все это свершилось и теперь легко и просто воссоздается вновь, как под рукой реставратора древней живописи начинает медленно и властно проступать единственное, что имеет право на свет и жизнь — правда, ее оригинал. Все наслоенное временем ушло, смыто, и представшее ошеломляет своей строгой давностью и величием.
Я убежден, что только правда может быть достойным памятником павшим и тому времени, когда так непросто приходилось отстаивать не только жизнь страны, достоинство народа, но и право на свою собственную, в общем-то только начинавшуюся тогда жизнь и, конечно, возможность видеть теперь, по прошествии более сорока лет, эту взволнованную нежность молодой листвы, затаенное ожидание повторной встречи этого зеленого волшебства весны у себя в Москве, и ту душевную щедрость и простое человеческое внимание и тепло, что ожидали нас во Вроцлаве.
Вкратце я поведал ему о той ночи в феврале 44-го. Говорил сдержанно, даже сухо, без игры и эффектов, подсознательно, должно быть, полагаясь на страшную суть того события, что вновь вдруг увиделось с такой поразительной четкостью. Сдержанность рассказа позволила впитывать и окружающее: Ян был настолько ошеломлен услышанным, что долго не курил и только время от времени заведенно тихо приговаривал: «Дорогой... дорогой», и иногда лишь к этому «дорогому» прибавлял: «...ты наш». Водитель машины, чтобы видеть мое лицо, поставил зеркало машины так, что его удивленные, все переживающие глаза были прямо передо мной, и он, совсем не говоря по-русски, как-то славно мягко, упершись в одно слово, настаивал: «Далшие, далшие» — и ехал тихо, позволяя длинной веренице машин легко обходить нас, сказав, несколько оправдываясь, что надо немного поотстать, чтобы наши два автобуса (я подумал — с большими колесами), нас догнали и в город въехать единым кортежем.
Вскоре пошел пригород Вроцлава и через какое-то время на нас уже надвигались громады его восстановленной красоты и строгость современных архитектурных ансамблей, которые, впрочем, довольны часто уступали место до обидного обычным жилым массивам. Как совместить желание как можно быстрее обеспечить жильем побольше народу с красотой и удобством этого, многими ожидаемого, жилья. Проблема века, и особенно для народов, втянутых в последнюю мировую войну (как прекрасно, однако, могут звучать эти три слова, если придать им их буквальный смысл: «последняя»).
Как памятник страшным боям на этом месте и утверждения доброго созидания и жизни нас приняла отливающая белизной и радующая глаз четкостью современных линий новая гостиница, своей строгостью напоминающая гигантскую, белого мрамора плиту.
В нашу насыщенную программу гастролей хозяева поляки решили внести свое разнообразие встречным планом: всевозможных мероприятий, встреч, бесед, посещений памятников, музеев, галерей, соборов, театров, просто прогулок по городу, больших и малых приемов, обедов и чаепитий. И если ко всему этому общему обилию контактов прибавить еще и частный, так сказать, индивидуальный, личный сектор издержек все еще теплящейся (после прошедших когда-то фильмов с моим участием) обычной известности фамилии, сопровождаемой всевозможными разномасштабными интервью, обращениями к читателям «такой-то», а здесь «такой-то» газеты или журнала, встречи в университете или со студентами театральных школ и студий, — то станет понятным, почему каждого последующего поляка или польку, как бы милы лично и общительны они ни были, я встречал более пристальным взглядом, желая, наконец, понять: когда же иссякнет этот прекрасный любознательный и любезный калейдоскоп коммуникабельности, жажды узнать, увидеть, слышать, записать, снять, улыбнуться и уйти. Однако было бы странной бестактностью, неблагодарностью, да и просто неправдой — не скажи я, что все трудности и неудобства буквально потонули в прекрасном, окружившем нас в этих трех польских городах: Вроцлаве, Кракове и Варшаве.