AНДЖЕЙ ДРАВИЧ - ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
Кого только я там не встречал! Приходил молчаливый, явно подавленный своей частичной глухотой Варлам Тихонович Шаламов, автор одной из самых значительных русских книг – «Колымские рассказы». Он был тут вдвойне своим – и как узник Колымы, и как автор рассказа-фантазии о смерти Мандельштама («Шерри-бренди»). Лицо, выдубленное лагерным Севером еще более сильно и жестоко, чем лицо Домбровского, с глубоко врезанными желобами морщин. Выражение замкнутости и беспощадности – явно не соответствующее его душевному строю – придала ему смоделировавшая этот облик суровая жизнь. Он говорил мало и казался озабочен своим трудным вхождением в литературу, но это уже мой домысел: доводилось слышать, что он считал себя скорее поэтом, чем прозаиком, и как поэт получил официальное признание, но его лирика довольно традиционна и не выделяется из общего ряда. А «Колымские рассказы» – истинный повод его славы – долго кружили лишь в самиздате и разными путями попадали на Запад, будучи изданы по-русски только в 1978 году, за три года до смерти автора.
Варлам ШаламовПриходил знаменитый математик Г., которому, как мне говорили, еврейское происхождение постоянно мешало получить звание академика. Даже без заверений, касающихся его интеллектуального ранга, я сразу ощутил, какая это светлая голова, поскольку он отличался абсолютно нелинейным образом мышления. Он воспринимал, видел мир как подлинный поэт, в связях и ассоциациях, далеких от всякой банальности, поразительно свежих – в малом и большом. Я обожал беседы с ним, но в доказательство сказанного – увы! – не могу сегодня ничего процитировать, прошу поверить на слово.
Приходил таинственный Кирилл Хенкин, ныне эмигрант, автор довольно известных книг о происках КГБ и советских шпионах на Западе. Он не скрывал тогда и не утаивает теперь своих давних связей со спецслужбами. Я не был уверен (и лишен этой уверенности доныне), кем его следовало считать, но хозяйка его принимала и внимательно слушала, когда он, скупо цедя слова и поблескивая стеклами очков, рассказывал, как его застигло в Праге в 1968 году вторжение войск Варшавского Пакта, после чего его, корреспондента журнала «Проблемы мира и социализма», принудительно вернули в Союз.
Порой забегала вечно торопящаяся, занятая какими-то сложными и непонятными делами, с легкой поступью при солидной комплекции Наташа Столярова, секретарь Эренбурга. Ее красоту не смогли истребить даже десять с лишним лет лагерей. Она попала в тюрьму за иллюзии молодых лет: в тридцатые годы девушкой-подростком она уговорила родителей-эмигрантов вернуться из Франции в советскую Россию. Было такое движение возвращенцев, инспирированное НКВД. Родители погибли, Наташа спаслась, но горя хлебнула изрядно
Заходили и художники. Широко улыбающийся пружинистый Володя Вайсберг (еще и скульптор), заглянув из коридора, вошел и, не представившись, принялся циркулем пальцев профессионально измерять и ощупывать мою лысину, после чего удовлетворенно заметил: «Какая ладная черепушка!».
Как правило, здесь было живо и интересно, но временами давало о себе знать ощущение замкнутого анклава. Помню вечер, когда собравшиеся обсуждали ответ на схоластическую головоломную задачку: есть ли в России с десяток подлинных интеллигентов? А если есть, то кто это? Спорили с пеной у рта, но порядком было и притворства, поскольку то и дело называлась фамилия кого-либо из присутствующих, а тот махал руками: «Я? Да что вы! Мне для этого многого не хватает…» и т.д., после чего с видимым удовольствием позволял себя возвести в праведники и в свою очередь называл еще кого-либо из гостей. Это было как сказка про белого бычка, я вертелся, точно на гвоздях, дожидаясь, когда это закончится. Встревать в разговор в качестве иностранца-аутсайдера мне не полагалось. Признаюсь, что в тот вечер я тосковал по Варшаве, где подобные сцены, пожалуй, невозможны. Так оплачивался счет существования в условиях изоляции и постоянной самообороны.
Зато в небольшом кругу, естественным центром которого становилась Надежда Яковлевна, всегда было интересно. Она часто расспрашивала про Польшу, любила ее «вслепую», и чувство это в соответствии с традициями – истинной? – русской интеллигенции сопровождалось комплексом русской вины. Вдова Мандельштама грустновато осведомлялась об отношении поляков к России и русским, готовая услышать наихудшее, но жаждавшая узнать правду и только правду. С некоторым облегчением она принимала к сведению, что отношение это, по крайней мере, в среде интеллигенции, бывает разным. Как-то она сказала, что самым страшным и позорным документом, который читала, были протоколы допросов повстанцев 1863 года, судимых и казнимых в Вильно по приказу Муравьева – «Вешателя». Учтите – какие читала о н а, Надежда Мандельштам! Было, кстати сказать, такое время, когда только что вышедшую книгу с этими протоколами я встречал поочередно в домах всех моих русских друзей и каждая беседа начиналась с нее. А Надежде Яковлевне, с глубоким пессимизмом думавшей о перспективах России, похоже, было отрадно сознавать, что совсем недалеко, за ближней границей, есть страна, борющаяся за нормальные условия жизни, с не перебитым до конца хребтом морали и совести. Как и все «друзья-москали», она желала нам успехов, естественным образом рассчитывая, что это будет полезно и для России. Вдобавок, такое отношение поддерживалось ее сильным христианским чувством. Кто её читал, тот знает об этом. Она являлась глубоко, истово верующей, и ее вера была выстраданной и закаленной в испытаниях. Однажды она спросила: «Вы знаете, что Рышард (Пшибыльский – А. Д.) стоит за скептическое мировоззрение?». Я кивнул головой. «Ладно, но как в таком случае быть с объективными ценностями?». Пораженный меткостью ее вопроса, я сначала умолк, а потом пробормотал нечто невразумительное. Она тактично перевела разговор на другую тему. Потом мне не раз вспоминался этот вопрос, и я всё отчетливее ощущал заключенную в нем правоту. Теперь диалог выглядел бы уже иначе.
Какое-то время она серьезно помышляла о том, чтобы выехать в Израиль. «По крайней мере, помру свободной», – заявила она. Но вначале ее удерживал на привязи тяжело больной брат, которому, покуда хватало сил, она старалась помогать. Затем уже этот вопрос не затрагивался: то ли нездоровье мешало, то ли ее отговорили. Во всяком случае, с начала семидесятых годов она могла уже в какой-то степени освободиться от постоянного сильного внутреннего напряжения. Органы сыска, конечно, не спускали глаз с нее и ее гостей, но ничего страшного не случалось. Тем временем вышли трехтомное, фундаментальное американское издание Мандельштама и тощий отечественный томик «Избранное». За границей были опубликованы ее воспоминания. Стало ясно, что и поэзия, и осмысленный писательницей опыт ее самой, мужа, среды, социального слоя, страны – спасены, не исчезнут. Теперь даже внезапное вторжение представителей органов не было бы столь ужасно. Смакуя эту тяжело доставшуюся ей победу над судьбой, она сказала однажды: «Даже если что, то всего-то дадут мне в морду – и каюк!». Спокойно, без всякой позы. Если не вся Надежда Яковлевна, то многое от нее – в этой фразе.