Алексей Новиков - Впереди идущие
Из Владимира шли письма друзьям, и прежде всего Николаю Огареву.
«Сколько раз, например, я и ты, – писал Герцен, – шатались между мистицизмом и философией, между артистическим, ученым и политическим, не знаю каким призванием… Причина всему ясная: мы все скверно учились, доучиваемся кой-как и готовы действовать, прежде нежели закалили булат и выучились владеть им…»
Не этим ли булатом хочет овладеть владимирский узник?
В том же письме Герцен подвел важный для себя итог:
«Кончились тюрьмою годы ученья, кончились с ссылкой годы искуса, пора наступить времени Науки в высшем смысле и действования практического».
Замечательное свойство новых на Руси людей: не мечтой, но точными знаниями, наукой в высшем смысле хочет руководствоваться Александр Герцен.
Далеко от Владимира, в пензенском имении отца, в Акшене, Николай Платонович Огарев трудился над философским трактатом, который, говоря кратко, должен был объяснить происхождение вселенной и указать математически точно законы, по которым развивалось человечество с самого своего появления на земле.
Трактат, или система, как называл свое сочинение автор, писался трудно. Автор понимал, что неудачи возможны и вероятны, если человек задумал обнять весь мир знания, если хочет провидеть начала и результаты идей, чтобы потом с твердостью и силой вступить на поприще практической деятельности.
А жизнь не хотела ждать. Еще до приступа к трактату Николай Огарев вместе с Александром Герценом и многими другими образованными молодыми людьми был арестован по обвинению в пении пасквильных песен. В результате Огарев оказался в ссылке, как и другие осужденные, но ему было оказано снисхождение – он отдан был под надзор отца, богатейшего пензенского помещика.
Тогда и появился философский трактат. Кроме того, Николай Платонович занимался химией и анатомией, лечил крестьян, переписывался с друзьями; задумал роман на тему о том, как гибнет порядочный человек в провинциальном обществе, и писал драму под названием «Художник». После этого он снова возвращался к химическим и физическим опытам или садился за трактат.
Но кому нужен трактат, начатый изгнанником в Пензе, если он наверняка не будет окончен? Кого могут заинтересовать сочинения другого изгнанника, обитающего во Владимире? Кто же допустит их к практической деятельности? Пусть себе марают бумагу. Известно, молодости даны короткие дни, недолгие ночи.
Но вот распахнулись перед узником двери: Герцену было разрешено ехать и в Москву и в Петербург. Из Владимира Герцены вывезли первенца – сына Сашку, гору рукописей и короб разнообразных замыслов.
В Москве, на перепутье к Петербургу, молодой человек встретился наконец вплотную с философией. На смену прежним спорам в студенческих кружках пришло преклонение перед Гегелем. Виссарион Белинский добровольно наложил на себя философские цепи и проповедовал примирение с действительностью.
Герцен был поражен. Как?! Только для того и спустилась философия на землю, чтобы проповедовать людям пассивность и созерцательность?
У Герцена было немалое преимущество перед московскими друзьями. Он хорошо знал, какова она, российская действительность, которую ему советовали теперь принять во имя философской доктрины. Порочна, значит, примирительная доктрина!
Друзья-противники резко поспорили и разошлись.
Белинский уехал в Петербург, чтобы встать у руля «Отечественных записок». Герцен засел за Гегеля. Он разобрался в этом учении с удивительной быстротой.
Безвестный кандидат Московского университета проявил невероятную дерзость по отношению к признанному авторитету: он откинул шелуху абстрактных формул Гегеля, оценив в его учении главное – диалектику, которую и назвал алгеброй революции. Молодой человек понял, что новая философия должна вмешаться в человеческие дела и стать научным орудием революционного преобразования жизни.
Переехав в Петербург, Герцен снова встретился с Белинским. Российская действительность, представшая перед Виссарионом Белинским в столице, была такова, что раз навсегда исцелила его от всякого примирения с ней. Теперь друзья быстро поняли друг друга. Применительно к будущему России было произнесено знаменательное слово: революция.
Друзья были согласны и в другом: всякая революция будет бесплодна без социального переворота. Какие силы могут произвести такой переворот – этот вопрос оставался неясным. Но дерзкие молодые люди, делясь мыслями, пополнили для себя учение французских философов Сен-Симона и Фурье тем революционным духом, которого этим учениям не хватало.
Ну что же важного может быть в том, что сошлись какие-то молодые люди в Петербурге и взапуски судят о делах, до них не касающихся? Бывает, однако, малый ручей, от которого берет начало могучая река. От знамени, на котором написано: «Революция и социальность», в страхе отшатнутся многие люди, склонные к свободолюбию до тех пор, пока не звучит грозное слово.
Так оно и случилось, когда заговорил о революции Виссарион Белинский на сходке у Панаевых. Пусть же отшатнутся от одного имени революции те, кому суждено коснеть в либерализме, – тем сильнее станет будущий лагерь революционных демократов. Герцен и Белинский нашли друг друга, чтобы никогда больше не расходиться.
А над Герценом уже нависли новые тучи. В одном из писем Александр Иванович рассказал о происшествии, известном всем петербуржцам: некий страж порядка, будочник, повинился в убийствах, совершенных им для грабежа. Письмо Герцена было перлюстрировано. Колесо следствия завертелось. О новом преступлении бывшего ссыльного был срочно представлен доклад царю.
– Опять из тех, московских?! – переспросил, хмурясь, Николай Павлович. Он имел хорошую память. – Вернуть его в Вятку. В Вятку! – грозно повторил император.
Герцена опять сослали, однако не в Вятку, а в Новгород.
Глава одиннадцатая
Заседания новгородского губернского правления были похожи на сходки мертвецов. Молча подписав бумагу, губернатор передавал ее ближайшему чиновнику, тот подписывал не глядя и передавал соседу. Только и слышен был шелест бумаги, словно мертвяки собрались развлечься им одним ведомой игрой. Но от этих бумаг зависела участь целой губернии.
Советник Герцен возвращался домой. За окнами необжитой квартиры виднелись каланча, гостиный двор и будочник на углу. Смотри хоть всю жизнь – все то же: будочник, растворы мрачных лавок гостиного двора и пожарная каланча, по которой ходит и ходит дозорный.
– Только бы вытерпеть! – повторял Герцен, но тотчас перебивал себя: – Нет, мои плечи не сломятся… А Наташа?
Наташа тоже знала теперь горечь подневольных дорог. Знала она и цену невозвратимых утрат. В Петербурге в те тревожные дни, когда к Герцену являлся либо квартальный надзиратель, либо жандармский офицер, либо его самого возили на допросы к высшим жандармским сановникам – и все из-за письма о будочнике-убийце, – в эти дни из-за крайнего волнения Натальи Александровны погибло ее новорожденное дитя, и Сашка снова остался их единственным сыном.