Фриц Питерс - Детство с Гурджиевым. Вспоминая Гурджиева (сборник)
Эксперименты вновь пробудили некоторые из моих вопросов о Гурджиеве, но более всего они вызвали во мне определённое сопротивление. Что мне начало казаться трудным и раздражало именно в таких вещах, так это то, что они склоняли меня обращаться в ту сферу, где я терялся. Больше всего мне нравилось в том возрасте верить в «чудеса» или находить причины и ответы, касающиеся человеческого бытия, но я хотел каких-нибудь вещественных доказательств. Личный магнетизм Гурджиева часто был достаточным доказательством его высшего знания. Он обычно вызывал во мне доверие, потому что достаточно сильно «отличался» от других людей – от каждого, кого я когда-либо знал, – чтобы быть убедительным «сверх»-человеком. С другой стороны, я был обеспокоен, потому что всегда внутренне противостоял тому, что казалось очевидным: всякий, кто выдвигал себя в качестве учителя в каком-нибудь мистическом или потустороннем смысле, должен быть некоторого рода фанатиком – полностью убеждённым, полностью преданным особому направлению и, поэтому, автоматически противостоящим принятым обществом, общепризнанным философиям и религиям. Было не только трудно спорить с Гурджиевым – не было ничего, что можно было бы возразить. Можно было бы, конечно, спорить о вопросах метода или техники, но прежде необходимо было согласиться с какой-то целью или намерением. Я был не против его цели «гармонического развития» человечества. В этих словах не было ничего, чему бы кто-нибудь мог противиться.
Мне казалось, что единственная возможность ответа должна лежать в каких-нибудь результатах, ощутимых, видимых результатах в людях, а не в самом Гурджиеве – он был, как я сказал, достаточно убедителен. Но что его ученики? Если они, большинство из них, применяли метод гармонического развития несколько лет, было ли это в чём-то заметно?
За исключением мадам Островской, его покойной жены, я не мог найти никого, кто, подобно Гурджиеву, «внушал» бы какой-нибудь вид уважения простым фактом своего присутствия. Общим свойством многих старых учеников было то, что я понимал как «притворную безмятежность». Они могли выглядеть спокойными, сдержанными или невозмутимыми большую часть времени, но это никогда не было достаточно правдоподобным. Они производили впечатление внешне сдержанных, что никогда не было достаточно «настоящим» (особенно потому, что стоило Гурджиеву слегка нарушить их равновесие, когда бы он ни решил это сделать, как большинство старших учеников приходило в колебание между состояниями внешнего спокойствия и истерики). Их контроль, казалось мне, достигался сдерживанием или подавлением – я всегда полагал, что эти слова являются синонимами – и я не мог поверить, что это было желательным результатом или целью, кроме, может быть, целей общества. Гурджиев также часто производил впечатление безмятежности, но она никогда не казалась фальшивой – вообще говоря, он проявлял всё, что хотел проявить, в определённое время и обычно по какой-нибудь причине. Можно спорить относительно причин и обсуждать его мотивы, но у него, по крайней мере, была причина – он, казалось, знал, что он делал, и у него была цель – чего не было в случае его учеников. Там, где они, казалось, пытались подняться над обычными несчастьями жизни, имитируя пренебрежение ими, Гурджиев никогда не проявлял спокойствия или «безмятежности» как самоцель. Он намного более охотно, чем кто-нибудь из его учеников, впадал в ярость или веселился в, казалось бы, неконтролируемом порыве животной натуры. Во многих случаях я слышал его насмешку над серьёзностью людей и напоминание, что было бы «естественно» для каждого сформировавшегося человека «играть». Он использовал слово «игра» и указывал пример в природе – все животные знали, в отличие от людей, цену каждодневной «игры». Это так же просто, как избитая фраза: «Джек только работал и никогда не играл, поэтому скучным он стал». Никто не мог обвинить Гурджиева в том, что он не играл. В сравнении с ним, старшие ученики были мрачны и замкнуты и не были убедительными примерами «гармонического развития», которое – если оно было вообще гармоничным – конечно включало бы юмор, смех и так далее, как свои аспекты.
Женщины, в частности, не получали в этом поддержки. Мужчины, по крайней мере, в бане и в плавательном бассейне, грубо, по-уличному шутили и, казалось, наслаждались этим, но женщины не только отказывали себе в юморе – они даже одевали часть «учеников» в ниспадающие одеяния, ассоциирующиеся с людьми, вовлеченными в различного рода «движения». Они производили впечатление служительниц или послушниц какого-нибудь религиозного ордена. Ничто из этого не было ни поучительным, ни убеждающим в тринадцатилетнем возрасте.
Глава 31
После массового отъезда учеников осенью 1927 года, к обычному «зимнему» населению Приоре прибавилось два человека. Одним из них была женщина, которую я помню только по имени – Грейс, а вторым – вновь прибывший молодой человек по имени Серж. О них обоих разнеслось несколько сплетен.
Что касается Грейс, которая была американкой, женой одного из летних учеников, она заинтересовала нас тем, что не была вновь прибывшей, а осталась в Приоре после того, как её муж вернулся в Америку. Кроме того, она была несколько «необычным» учеником. Никто из нас не знал, что она делала в Приоре, так как она никогда не принимала участия ни в одной из групповых работ над проектами, а также была освобождена от таких обязанностей, как работа на кухне или выполнение какой-либо домашней работы. И хотя никто не спрашивал о её общественном положении или её привилегиях, о ней ходило много слухов.
Серж был другим. Хотя я не помню какого-либо особого объявления от Гурджиева о его прибытии в Приоре, мы все знали, благодаря «ученическим слухам», что он был условно-досрочно освобождён из французской тюрьмы; на самом деле, был слух, что его освобождение было устроено Гурджиевым лично как одолжение старому другу. Ни у кого из нас не было точной информации о нём; мы не знали, каким было его преступление (все дети надеялись, что оно было, по крайней мере, чем-нибудь столь же страшным, как убийство), и он, подобно Грейс, также был освобождён от участия в каких-либо регулярных делах школы. Мы видели этих двух «учеников» (были ли они ими – мы, на самом деле, не знали) только за едой и по вечерам в гостиной. Грейс, вдобавок, привыкла совершать частые таинственные поездки в Париж – таинственные только потому, что, в случае большинства людей, такие поездки были не только относительно редкими, но их цель была обычно известна всем нам.
Оба они оказались очень необычным добавлением к нашей зимней группе. Позднее, осенью, когда я исполнял обязанности швейцара, Грейс вернулась в Приоре под конвоем двух жандармов. Немедленно после прибытия она и жандармы переговорили с Гурджиевым, и, когда жандармы уехали, Грейс удалилась в свою комнату и не выходила этим вечером даже к ужину. Мы не видели её до следующего дня, когда она ещё раз появилась в швейцарской с чемоданами и уехала. Мы узнали лишь несколько дней спустя, что она была поймана в универмаге в Париже на воровстве и, согласно сплетне (Гурджиев никогда даже не упоминал её имени), Гурджиев должен был гарантировать её немедленный отъезд из Франции обратно в Америку, а также уплатить некоторую крупную сумму универмагу. Тайна её изолированной работы в Приоре также была раскрыта. Она проводила своё время, главным образом, за шитьём одежды для себя из материалов, которые «крала» в Париже. Грейс была темой общих разговоров некоторое время после отъезда – это была первая встреча кого-либо из нас с криминалом в школе.