Андрей Макаревич - Сам овца
Юрка Фокин уже лет десять как в Америке, лет шесть как не играет на барабанах и, говорят, пребывает в сане православного священника в монастыре где-то под Сан-Франциско, и никогда мы его больше не услышим. Осталось несколько песенок, записанных «Скоморохами» в те давние годы, но представления о его игре они, конечно, не дают.
И вот «Машины» опять сами по себе. Два несомненных плюса: во-первых, Кавагое, насмотревшись на игру Фокина, заиграл почти как он — даже глаза стал полуприкрывать в фокинской манере. Во-вторых — с нами остался один из осколков «Лучших годов» Игорь Саульский.
Игорь, надо сказать, не вписывался в бригаду «Лучших». Он вообще никуда не вписывался. Но не в силу какой-то своей замкнутости — наоборот. В жизни я не знал более общительного человека. Почти всегда он был весел, и тогда все вокруг светилось и хохотало. Когда он мрачнел, в комнату становилось страшновато войти. Увлекался он буддизмом, китайской философией, а также кухней, подводным миром, путешествиями, джазом, авангардом, хард-роком, музыкой негров, народными напевами, регтаймом, блюзом — что еще я не перечислил? Все это находило немедленное отражение в его игре. Причем увлечение могло смениться в любой момент вплоть до концерта, и тогда уже сделанные вещи неожиданно расцветали новыми красками. Он не мог играть одно и то же два раза подряд. Играл он виртуозно и очень артистично.
Конечно, ему было тесно в пуританских рамках наших песенок. Гэдээровский «Вельтмейстер» под его руками то ревел раненым бизоном, то звенел фарфоровым китайским колокольчиком, то бренчал, как разбитое фортепиано из ковбойского салуна. Думаю, конструкторы этого бесхитростного органа и не ведали за своим изобретением таких возможностей.
Я в Игоре души не чаял и все его импровизации и отклонения от песенной канвы прощал. Педантичный Кавагое ворчал, внезапный полет творческой мысли называл халявой и призывал к музыкальной дисциплине. Не помню, сколько месяцев мы проиграли вместе (это означает — прожили вместе).
Также не помню, сколько раз Игорь уходил от нас и сколько возвращался. Отсутствие внутреннего стержня не позволяло ему сидеть на одном месте. А невероятная собственная легкость вела к тому, что малейший ветер уносил его вдаль. Он уходил — в «Скоморохи» к Градскому, в Театр Ленинского комсомола, то есть в группу «Араке», в «Арсенал» к Леше Козлову, и — всегда возвращался. Мы, видимо, быстро росли, и когда он в очередной раз наигрывался в новом месте — мы уже звучали по-другому, и ему опять делалось с нами интересно. А потом — мы очень дружили. Каждый его уход был для меня трагедией в человеческом плане и катастрофой в музыкальном.
Летом семьдесят третьего мы снова двинули в «Буревестник» — уже без «Лучших годов». Нас приняли как старых знакомых, но эта поездка оставила меньший след в моей, например, жизни. Наверно, потому, что, когда заранее знаешь, как все будет хорошо, уже не так хорошо. Элемент внезапности — необходимое условие счастья.
Для справки могу сообщить, что играл с нами, вместо в очередной раз усвиставшего Саульского, Эдик Азрилевич — один из немногих, не оставивших в «Машине» никакого следа. Пятым был примкнувший к нам Алик Микоян, двоюродный брат Стасика. Являл он собой полную Стасикову противоположность. Это был мягкий, тихий, до мучения застенчивый человек. Он играл на губной гармонике, иногда на гитаре и пел Яна Гилана. Кавагое считал, что хорошо. Мне не очень нравилось, но по общему уровню тех времен это было, видимо, все же неплохо, а потом он был хороший парень и очень помогал нам в англоязычном отрезке программы, необходимом для южных танцев. В авторской части он практически не участвовал.
Алик, как и Эдик Азрилевич, не прижился в команде. Такое еще потом случалось не раз — и дело было, как правило, не в профессиональных качествах человека. Он просто отторгался организмом нашей группы, как инородная ткань. И в конце концов уходил сам. Я даже не припомню случая, чтобы нам приходилось просить кого-то уйти.
Осень семьдесят третьего — смутное время «Машины». Что-то у нас не клеится. Между Кавагое и Сашкой то и дело возникают мелкие трения почти на подсознательном уровне. Этакое постоянное состояние легкого напряга без видимых причин. Мне приходилось тяжело — я все время находился между ними в качестве демпфера и не испытывал неприязни ни к тому, ни к другому, хотя и чувствовал их разность. И моими усилиями тянулось это до весны.
Надо сказать, за этот год команда наша стала известна сама по себе, без помощи обрамления «Лучших годов» — отчасти благодаря блестящему Игорьку Саульскому, отчасти благодаря новым песням, постоянным репетициям и сейшенам.
Стоит, наверно, упомянуть первую запись на пластинку — нас просил помочь Дима Линник, очень красивый интеллигентный парень, работавший диктором на иновещании, обладавший мягким приятным голосом и руководивший вокальным трио. Трио так и называлось — «Линник». Они очень музыкально и красиво пели под акустики американский фолк и что-то свое.
Добившись уникальной по тем временам возможности записать маленькую пластинку, Дима попросил нашу команду усилить их на записи нашим, так сказать, роком. Мы, конечно, согласились — и просто чтобы помочь, и в надежде увидеть наше название под грифом «Мелодии».
До этого мы уже дважды писались на радио и какое-то представление об этом процессе имели, но все равно жутко волновались и нервничали. Пластиночка состояла из двух русскоязычных произведений Линника и песни Боба Дилана «Грузовой поезд», названной, разумеется, американской народной песней. Прошло немного времени, и пластинка увидела свет. И действительно, на синем конвертике внизу под заглавием «Ансамбль „Зодиак“ (так почему-то обозвали себя „Линники“ — не путайте с прибалтийским „Зодиаком“) можно было при известном усилии разглядеть строчечку „Инстрансамбль «Машина времени“.
Это было первое упоминание нашего имени в официальных анналах. И в течение нескольких лет даже такой пустячок помогал нам существовать: в глазах любого чиновного идиота ансамбль, имевший пластиночку, — это уже не просто хиппари из подворотни.
Весной, несмотря на мои старания, случился разлад. Напряги Кутикова — Кавы достигли апогея. Очередным поводом послужило решение Сережи еще раз поступать в МГУ. Это лишало команду возможности поехать на юг и вообще нормально работать. Конечно, институт был поводом. Резкий Кава поставил вопрос фактически ребром — Кутиков или он. Кутиков, не любивший напрягов вообще, развернулся и ушел в «Високосное лето». Там были рады. Саульский, устав от этих склок, соскочил чуть раньше, а я — поехал на юг.