Коко Шанель - Коко Шанель. Жизнь, рассказанная ею самой
Я разрешила выдавать собственные секреты, но есть еще столько чужих, связанных со мной… Они останутся секретами, я не Шелленберг, болтушка, но не болтлива.
Хотите понять, каким образом я оказалась дружна с Вальтером Шелленбергом и что это за операция «Modellhut» («Шляпка»)? Ничего я никому не скажу, не время.
Просто, когда там, на Востоке в России, запахло жареным, нашлось немало людей, пожелавших поскорей договориться на Западе. Немецкая пропаганда истошно кричала, что все силы нужно направить на Восток, чтобы спасти Европу от призрака большевиков, но Европа желала, чтобы сильная Еермания справилась с русскими сама. Они не понимали одного: если Еермания настолько сильна, чтобы справиться с Россией, с которой когда-то не справились сразу все страны вместе, то после русских Германия разберется и с остальными тоже. Те, кто это понимал, пытались заставить договориться.
Мне было плевать, кто с кем и как сумеет договориться, я, как и очень многие, просто хотела окончания войны, хотела, чтобы по Елисейским полям больше не ходили колонны солдат, неважно чьих — немецких, английских, русских, даже французских… Хотелось, чтобы Париж снова жил без продовольственных карточек, чтобы люди не боялись друг друга. А еще я хотела начать работать, снова взять в руки ножницы, щелкнуть ими, отсекая от ткани все лишнее, ворчать на работниц, принюхиваться, улавливая запах своих духов, радоваться, замечая на улице элегантную даму в одежде «от Шанель», хотя она никогда не бывала в моем ателье…
Я хотела жить, как и многие другие.
Казалось, этого хотят и мои друзья в Англии, да и по всему миру. И вдруг…
Второй фронт, «война до победного конца», «только полная капитуляция Германии»… И это Черчилль! Это означало, что мирная жизнь наступит очень нескоро, потому что Германия сильна. А что потом? Что будет с Парижем? У Франции нет армии, значит, Парижу снова грозит оккупация, только кем, англичанами или… русскими?! Но русские — это большевизм. Я хорошо помнила слова Ириба о кошмарном призраке коммунизма, а еще у меня был опыт общения с социалистами во время забастовок 1936 года. Идеи всеобщего равенства едва не разорили меня тогда, что будет, если это самое равенство вдруг наступит во всей Европе? Конечно, была еще Америка, где Вертхаймеры весьма успешно торговали моими духами, там мои деньги (хотя основная часть в Швейцарии), но мне дорог Париж.
Я не могла понять: Черчилль сошел с ума? Неужели ему дорог этот страшный Сталин, неужели застарелое соперничество с Францией и Германией настолько заслонило ему глаза, что умный Уинстон не видит простой выгоды от возможности договориться с немцами помимо Гитлера? Или не верит, что такие немцы существуют?
Это была политика, причем большая политика, даже думать о которой мне не хотелось. Но эта политика лезла в мою жизнь, определяя ее, лезла в жизни остальных. На остальных мне наплевать, но я не могла ждать еще двадцать лет, когда, наконец, в Европе наступит мир, я и так много времени потеряла из-за разных войн и трагедий.
Вендор сказал, что Черчилль и слышать не желает о сепаратных переговорах, он не доверяет ни одному представителю Германии. Мало того, собирается на встречу с Рузвельтом и Сталиным! Да уж, тогда наверняка война до победного конца и разорение Европы на долгие годы, немцы просто так не сдадутся и будут отчаянно сопротивляться.
— С Черчиллем нужно поговорить раньше, чем он встретится с остальными.
— От чьего имени?
— Я подумаю.
— Только постарайся, чтобы тебе не свернули шею раньше, чем закончишь думать.
У Теодора Момма от моего предложения полезли глаза на лоб, он даже не сразу пришел в себя. Вмешиваться в такое дело и для него, и для меня было смертельно опасно, но я просила только одного: разрешить мне выехать в Испанию, там я встречусь с Черчиллем и сумею убедить премьер-министра в своей правоте. Я не одиозные генералы, к тому же знакома с ним лично по ловле форелей в Твиде и охоте на лис в Мимизане.
Почему Момм ввязался в это сумасшедшее предприятие, я поняла много позже. Но у него даже получилось. Мне
действительно казалось, что, сумев рассказать Черчиллю о жизни в Париже и о надеждах на скорую мирную жизнь у многих французов, я смогу убедить его договориться с немцами, конечно, без Гитлера.
Стоило Момму уехать в Берлин, как мне стало просто страшно, я много лет не виделась с Черчиллем, давно не беседовала с ним, да и не столь мы близкие друзья. Вот если бы Вера Бейт… Я металась то ли от страха, то ли от понимания, что попросту все провалю. Шпатц смотрел на меня с недоверием, не в силах понять, отчего я бешусь. Тогда между нами впервые пробежала черная кошка. Позже, уже в Швейцарии, когда мы немилосердно ссорились, он обязательно припоминал, что я ему не доверяла.
У Момма все получилось, он сумел заручиться поддержкой Вальтера Шелленберга, за которым наверняка стоял некто поважней. Мне выписали нужные документы на чужое имя, можно бы ехать в Мадрид. И тут я просто струсила, испугалась, что в одиночку не сумею как надо воздействовать на Черчилля. Позже часто думала, что было бы, не заартачься сначала я, а потом Вера Бейт, которую я вдруг пожелала взять в компаньонки. Если бы мы успели к Черчиллю раньше, чем тот поехал в Тегеран? Иногда кажется, что, окажись я тогда более решительной, могла бы измениться вся история послевоенной Европы, да, да, не меньше.
Но стать спасительницей Европы не получилось, Черчилль заболел, и врачи запретили ему заниматься делами совсем. Встреча в Тегеране состоялась, готовилось открытие второго фронта. А в Испании я вдруг получила коротенькую записку:
«Мадемуазель, занимайтесь модой. Политикой займутся мужчины».
Он был болен или изображал болезнь? Какая разница, Черчилль дал понять, что обо всем знает, и просто ставил меня на место! Что легче: понимать, что я опоздала или что меня с самого начала не принимали всерьез? Иногда мне приходила в голову
мысль, что я просто была ширмой для кого-то более важного и серьезного. Вполне в духе Черчилля. Но неужели Вендор мог допустить, чтобы мной вот так жертвовали?
Забегая вперед, могу сказать, что действительно опоздала и действительно использовали. Но не думаю, что мне удалось бы убедить премьер-министра хотя бы потому, что в самой Англии были настроены за русских, а Черчилль вообще ратовал за полное искоренение нацизма. Им легче, они по ту сторону Ла-Манша.
Но главное я поняла чуть позже в Берлине, куда отправилась докладывать о своем провале. Уж слишком спокойно Шелленберг воспринял этот провал, казалось, для него главное, что поездка состоялась и что о ней известно Черчиллю. Там, в Берлине, глядя в умные, чуть насмешливые глаза Шелленберга, я вдруг поняла, ОТКУДА Черчилль узнал о моей миссии, а еще почему Момму так легко удалось уговорить крайне осторожного Шелленберга на столь необычную авантюру. Какими же мы все были глупцами: я, Момм, а может, и Вендор? Нас использовали как подсадных уток для отвлечения внимания от кого-то другого. Кого? Этого я никогда так и не узнала.
Занимайтесь модой, мадемуазель… Политика не для вас.
После большой войны
Самые беспокойные времена не военные, когда все знают, кто враг, а послевоенные, когда врагами становятся все против всех. Сохранить достоинство в такое время труднее, потому что сильно желание громко хлопнуть дверью самой жизни.
Через полгода в Нормандии высадились объединенные войска, и началось наступление, а еще немного погодя генерал де Голль уже маршировал по Елисейским Полям там, где четыре года ежедневно проходили солдаты рейха.
Началось выявление коллаборационистов, все подозревали всех и на всех доносили. Шила в мешке не утаишь, и от меня шарахались особенно. Друзья как-то сами собой испарились, попрятались, забились в щели. Я ничуть не сомневалась, что пострадаю одной из первых. Не станешь же на площади кричать, что пыталась помочь заключить мир, он ведь и так должен быть заключен, только не после тайных переговоров, а в результате наступления бравых солдат. «До полной капитуляции Германии». Неужели они надеялись разбить Германию раз и навсегда? Тогда еще неизвестно, кто наивней.
«Занимайтесь модой, мадемуазель…». Но моды тоже не было, ее было куда меньше, чем при немцах, все словно сошли с ума и принялись с остервенением «выкорчевывать» коллаборационистов. Это хуже, чем забастовки, разруха наступила в головах, эти фифишки (я не могу звать их иначе), которые ничего не делали, сидя в своих щелях и лишь печатая листовки, теперь решили явить собой суд чуть пониже Божьего. Они присвоили себе право судить и даже карать!
Ничтожества, сначала пустившие немцев в Париж, а потом прятавшиеся за спинами своих женщин, стали с пеной у рта обвинять этих же женщин за то, что парижанкам приходилось любить оккупантов, чтобы прокормить семьи. А кого любить, «партизан»? Тьфу! Мне не довелось стать свидетельницей позора какой-нибудь несчастной, которую в наказание за поведение при оккупации брили наголо и раздетой водили по улицам, и хорошо, что не пришлось, я бы зубами вцепилась в горло этим животным, где-то прятавшимся, а теперь почувствовавшим свою силу.