Владислав Бахревский - Виктор Васнецов
И в Париже он был не гостем, здесь для русской посольской церкви написал огромную картину «Хождение Иисуса по водам».
– Прибыло в нашем полку! – радовался Боголюбов, встречая Васнецова в своем салоне-мастерской.
– Ну, как там у пас? Господи, по зиме и то соскучился! – обнимал друга Репин.
В тот день были отставной генерал Татищев и художники Харламов, Леман, Дмитриев-Оренбургский. Все что-то говорили, спрашивали.
– Господа! – воскликнул Поленов. – Грешен, человек с поезда, а я его – в Лувр. Дайте прийти в себя.
– Чайку! Чайку выпейте! – предложил хозяин. – Господа, почаевничаем по-русски, за чаем любой разговор веселей.
– Ах, Васнецов! – говорил Леман. – Уж очень долго вы собирались в наши края. Поленов и Репин уж лыжи домой навострили. Савицкий уехал, Беггров. Поглядели бы вы на наш Новогодний праздник!
– Такое раз в жизни удается! – улыбался, покачивая головой, Алексей Петрович. – Василий Дмитриевич, ты расскажи Васнецову о вашей живой картине.
– Все было как нельзя просто. Но! – Поленов поднял палец. – Люди-то все какие! Тургенев и граф Алексей Толстой читали стихи, Серова играла, очаровательные племянницы Ге пели, Репин плясал гопака. Потом дамы вырядились в русские, украинские, мордовские и кавказские костюмы, поднесли Алексею Петровичу хлеб-соль и спели «Слава на небе солнцу высокому, слава!». Был медведь с поводырем. Был алжирский танец, на тамбурине Серова играла, танцевал же наш американский друг. Ну а живая картина называлась «Апофеоз искусства». Ровно в полночь зажгли друммондов свет,[5] под шопеновский полонез дали занавес, и длинное лицо Толстого вытянулось еще более – от восторга. Наверху был транспарант с вензелем Боголюбова и цифрами 1875. Под вензелем стоял гений с огромными белыми крыльями и лавровым венком. Его изображал юный Серов. Ниже полукругом четыре искусства: скульптура – Дмитриева, живопись – Ге, музыка – Серова, поэзия – старшая Ге. Все в белом тюле и газе, с венками, цветами, атрибутами. Внизу – великие представители. В середине Гомер – плешивый старик в тунике и гимматионе, справа Рафаэль (мадам Репина), слева Микеланджело (это был я!) и далее Шекспир, Бетховен… Гримировали Репин, Савицкий…
– Тургенев, как дитя малое, веселился, – сказал Боголюбов. – Вот так мы и живем здесь, а как Петербург?
– Да ведь по-старому, – вздохнул Васнецов, и все засмеялись.
– Может, и неплохо, что по-старому, – сказал Боголюбов. – Вот скоро Салон очередной откроется, поглядите. У нас что ни год – новость. То все сходят с ума по герою Реньо, то упиваются Морелли, теперь очередь за беднягой Фонтани. Импрессионисты еще! Не слыхали о таких? А вот Илья Ефимыч стал большим поклонником Эдуарда Мане.
– А что Мане? – возразил Репин. – Я тут с Крамским в спор вошел. Он пишет: все, мол, импрессионисты – глупая выдумка буржуазии, бесятся от жиру, а я убежден: язык красок может быть сколько угодно ярким. Русские студенты, кстати, любят Некрасова не только за его народность тематики, но и за особый язык, который ни на Пушкина не похож, ни на Лермонтова. Поэта по языку прежде всего узнаешь, и художника должны узнавать по краскам.
Репин сидел рядом с Виктором Михайловичем, и когда разговор стал общим, спросил быстрым шепотком:
– Полощут меня петербургские писаки? Ты только не скрывай! До нас тоже все доходит. Стасова видел? Он был тут в августе. Ох, оракул на мою голову!
– Обойдется, – сказал Васнецов, принимая очередную чашку чая из рук самого Алексея Петровича.
– Да ведь сворой кинулись – в клочья норовят порвать!
– Не порвут, со статейкой проще, нежели с собаками.
– Да как же проще! На всю Россию ославили, сюда уж докатилось.
– Господи! Да не читай ты все это.
– Золотые слова! – засмеялся Боголюбов. – Илья Ефимыч, Васнецов дело говорит – не читай.
– Ну, какое же это дело? – насупился Ренин. – У меня дети, я глава семейства, а меня дуроломом объявили.
– Вот и поклонитесь за то любезному вам Громовержцу. Он всю свою жизнь играет эту раз и навсегда избранную роль, – сказал Поленов.
– Не любите вы Владимира Васильевича, – сказал Репин. – На мозоли он вам, что ли, наступает?
Алексей Петрович улыбнулся.
– Илья Ефимович, а представьте себе человека, который на мозоль-то вам наступит. Ведь не обрадуетесь.
Речь шла о затянувшейся журнальной перепалке, затеянной Стасовым в журнале «Пчела». Не спрося разрешения, Стасов напечатал выдержки из заграничных к нему писем Репина. Например, такое: «…что Вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится: отживший, мертвый город, и даже следы-то жизни остались только пошлые, поповские (не то что в Венеции Дворец Дожей). Там один „Моисей“ Микеланджело действует поразительно, остальное, и с Рафаэлем во главе, такое старое, детское, что смотреть не хочется. Какая гадость тут в галереях!»
Журнал «Развлечение» тотчас откликнулся на статью Стасова с письмами Репина карикатурой и стихами.
Пришлец из северного края,
Художник Репин в Риме жил,
И, там искусство изучая,
Все галереи посетил.
И к другу Стасову в посланье
Прислал такое описанье:
«Мне не по вкусу этот Рим, —
Я очень недоволен им!..»
. . . .
И Стасов с ним согласен в этом.
Он собственным авторитетом
Его сужденье подтвердил,
Изрекши так: «Сказать неложно,
Как много сильного нам можно
Ждать от художника с такой
Талантливою головой!»
Не правда ли, читатель мой,
Что для судей таких, как Стасов,
И репа лучше ананасов!
Гвалт поднялся в журналах страшный, Репину сочувствовали, но далеко не все… Вот как отнесся к происшествию Тургенев: «Кстати, о Репине. Вы, по Вашим словам, посмеивались, а он здесь ходил – да и до сих пор ходит – как огорошенный: до того ловко пришлась по его темени публикация его писем в „Пчеле“! Просто взвыл человек! Впрочем, он и без этого здесь бы не ужился: пора, пора ему под Ваше крылышко».
Письмо адресовано Стасову, тут и сарказм, и злость. А ведь всего год назад Репин работал над портретом Ивана Сергеевича и чуть ли не под рукоплескания семейства Виардо, сама мадам воскликнула даже: «Браво, монсир!» К слову сказать, именно Полина Виардо сорвала куда более живописный замысел портрета. У Репина уж и глаза, и руки разгорелись, и Тургенев почувствовал удачу художника, но мадам портрет забраковала, и пришлось начать заново. Новый вариант, ныне он в Третьяковке, устроил всех, кроме заказчика – Павла Михайловича Третьякова, да еще исполнителя. Видно, здесь-то и обозначилась первая паутина невидимых глазу трещинок. А потом у пенсионеров Академии, и Репина, и у Поленова, началась тоска по родине, с тоскою явилось убеждение, что годы заграничной жизни – идут прахом, собственное искусство падает, в душе пустота.