Евфросиния Керсновская - Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах.
Вызов из заграницы или провокация НКВД?
Однажды — дело было еще в феврале или в начале марта — получила я повестку: вызывают меня в НКВД.
Кабинет. Письменный стол. За столом какой-то военный. Встал. Поздоровался. Вежливо предложил мне сесть.
— У вас есть родственники в Румынии?
— Есть. Моя мать.
— Она прислала вам вызов. Вы можете ехать к ней в Румынию.
— Она знает, что в Румынию я ехать не собираюсь! Я ее сама туда отправила в августе прошлого года.
— Однако она вам прислала вызов и оплатила все дорожные расходы. Включая проезд на автобусе до железнодорожной станции Бельцы.
— Повторяю: в Румынию ехать я не собираюсь!
— А я бы вам советовал: пользуйтесь случаем, пока перед вами открыта дверь!
— Эта дверь ведет на задворки. К тому же задворки страны, враждебной моей родине. Эта дверь не для меня!
— А какая дверь для вас?
— Та, в которую можно войти, не опуская головы и не сгибая спину; та, что ведет к почетному месту, на которое мне дает право честный труд!
— А кто вам такую дверь откроет?
— Может быть, вы!
Он усмехнулся. Затем добавил:
— В таком случае, садитесь и напишите, что вы отказываетесь выехать за границу по вызову матери.
Я села за его стол и твердой рукой написала: «Не желаю покидать свою родину, которой надеюсь еще пригодиться; не желаю искать прибежища на задворках страны, враждебной моей родине».
На этом мы расстались. Я полагала, что поступила правильно и даже не догадывалась насколько! Как впоследствии выяснилось (почти через 20 лет), никакого вызова никто мне не высылал! Это была просто ловушка!
Пасха с парторгом
Тучи на политическом горизонте сгущались, но весна это весна, и когда ярко светит солнце, цветут сады, то о плохом думать не хочется…
Пасха была поздняя. Кажется, 4 мая. Или наоборот, 1 мая приходилось на 4-й день Пасхи, уж не помню. Одним словом, получилось удобно: те малодушные, кто пытался «и невинность соблюсти и капитал приобрести», могли с незначительной натяжкой совместить советский праздник с христианским. Я не собиралась хитрить и двурушничать, а решила как следует отметить этот праздник. Не столько для себя, сколько для Паши и ее детей. Подумать только: она никогда в жизни настоящего праздника не видела. Она так наивно гордилась тем, что умела зажарить на сковородке лепешки с толченой картошкой, называя их с гордостью «полтавскими пирогами», и самым шикарным блюдом считала вареники с творогом.
Я изготовила все то, что полагается к пасхальному столу: высокие сдобные «бабы» с румяными, чуть съехавшими набок шапками, душистая сырная пасха, запеченная в сдобном тесте, высокая пирамидка из тертого с желтками и изюмом творога, жареный барашек, молочный поросенок с хрустящей корочкой, индейка с ореховой начинкой, окорок и жареная свежая колбаса. Крашеные яйца и две вазы: одна с крюшоном из белого вина с апельсинами и яблоками, другая с «негритянской кровью» — красным вином с лимонами.
Это был настоящий пасхальный стол!
Он был пододвинут одним концом к кровати, на которой еще лежала Паша с новорожденным Юркой. Люда и Котя скакали по комнате, с восторгом любуясь всеми этими чудесами, поразившими все пять чувств юных советских граждан!
Я была довольна произведенным эффектом. Но эффект превзошел все ожидания! Не успела я в последний раз окинуть критическим взглядом все эти произведения кулинарного искусства, как в прихожей послышался топот многих ног, дверь открылась…
На Пашином лице с открытым ртом отразился ужас. Я повернулась и обомлела: на пороге стоял Гриша Дроботенко, трое офицеров, очевидно его товарищей, и парторг!
Тот парторг, которого Гриша и Паша боялись как черт ладана! Но есть ли хоть одно, пусть даже самое партийное сердце, которое бы не дрогнуло при виде такого праздничного стола?
Парторг проявил инициативу. Скинув фуражку, он осенил себя широким крестом и сказал:
— Похристосуемся, товарищи, с хозяйкой и — айда за стол!
Я с облегчением вздохнула и выскользнула из комнаты.
Несколько дней спустя лейтенант Дроботенко встретился со мной в темной прихожей и затащил меня в самый темный угол. Вид у него был смущенный.
— Я вас очень хочу просить, Евфросиния Антоновна…
— Пожалуйста. О чем?
— Видите ли, моя мать… Она не то, что я… Она старенькая…
— Чаще всего так и бывает: мать старше сына.
— Да я не то! Я вот что хочу сказать. Она, моя мать… Я хочу ее обрадовать. Она так всегда хотела… Одним словом, я очень вас прошу: окрестите моих детей! — наконец выпалил он. — По-настоящему! Чтобы и свидетельство было! Я отошлю матери метрики. То-то она обрадуется! Только, пожалуйста, так, чтобы парторг не узнал! Вы тут, дома, на половине старушки.
И, окончательно смутившись, он выбежал из дома.
Я пригласила священника и дьячка из собора. Принесли и купель. Церемония была очень торжественная! Заодно старушка Эмма Яковлевна, хоть она и лютеранка, захотела исповедаться и причаститься. Я держала на руках маленького Юру; Котя и Люда в парадных костюмчиках стояли чинно и старательно чмокали крест, поданный им священником. Было очень торжественно и даже как-то жутко.
Могла ли я представить себе, что в следующий раз увижу священника в облачении лишь через 20 лет, когда, гуляя с мамой в Москве, мы забредем в крошечную церковку на Воробьевых горах?
Беда надвигается
Но время шло. И наступил июнь — роковой июнь рокового 1941 года.
Я, старавшаяся прежде всегда быть в курсе дела, когда речь шла о том, что касается политики, теперь как-то утратила контакт с нею. Газеты были только советские. И были они до того пресны и бессодержательны, что одним своим видом наводили уныние. Радио… Да, слушая радио, можно было кое в чем разобраться, но это было нелегко. В эфире царил такой бедлам, что надо было часами разматывать клубки хитро переплетенной лжи, прежде чем, ухватив за ниточку, удавалось вытащить кусочек правдоподобной информации.
Своего радио я, разумеется, не имела, а заходя к знакомым, избегала подолгу у них задерживаться, так что приходилось довольствоваться обрывками разных вымыслов и домыслов, из которых было просто невозможно составить какое-то подобие правды о том, что происходит в Европе, а тем более в Азии или Америке.
Слишком трудно было разбираться в этом ералаше! И я подумала, что лучше не ломать голову над тем, чего я понять все равно не могу. Тем более если невозможно влиять на ход событий.
Я забыла один из афоризмов Гитлера, который стоил того, чтобы над ним призадуматься: если ты не интересуешься политикой, то политика тобой заинтересуется. И тогда — горе тебе! Но правильней было бы развить эту мысль следующим образом: интересуешься ли ты политикой или нет, но если ею руководит клика жестоких, бездушных и вдобавок глупых людей, то перед их жестокостью, порожденной страхом, ты бессилен. И тогда — горе тебе!