Георгий Шолохов-Синявский - Отец
Я нисколько не разбирался тогда в общественном положении людей, но что Петро Никитович принадлежал к разряду губителей добра, теперь, после услышанных от отца слов, я окончательно убедился и, когда староста при встрече поманил меня, роясь в кармане и, по-видимому, намереваясь угостить конфетой, я убежал стремглав, пугливо оглядываясь…
Я был занят своими детскими делами и понемногу душевная боль — память о Куприянове — стала затягиваться целительной пеленой забвения…
К тому времени адабашевская экономия пришла в окончательный упадок. Уже увезены были неведомо куда паровые молотилки. Ржавели в машинных сараях сноповязалки, сенокосилки, плуги и жатки. Ни одной лошади в конюшне не осталось. Кузни, овчарни, птичники, свинарни, конюшни и амбары разваливались и зарастали лебедой и чертополохом.
Управляющий Борис Гаспарович, одеждой и обличьем походивший на адвоката, давно уехал в город и все реже появлялся на хуторе. Потом и совсем перестал приезжать. По слухам, молодой хозяин перевел его в другую, такую же хиреющую экономию.
В обезлюдевшем Адабашеве осталось несколько сторожей — томящихся от безделья и скуки стариков, вооруженных только деревянными колотушками. Но потом и их уволили. Экономия погрузилась в глухую немоту — не стало слышно по ночам даже побрякиванья колотушек.
На всю экономию единственным сторожем остался отец. Это очень его тяготило. Когда его спрашивали, кто же он теперь — садовник, пчеловод, огородник или сторож, — он не мог ответить. Очевидно, страдала гордость «мастера на все руки». Но уехать из хутора на поиски новой работы отец не решался: силы у него поубавилиось, да и привык он к хутору, сжился со степью. К тому же теперь была хоть небольшая, но своя пасека — единственная зацепка и отрада в чужом хозяйстве.
Молодой хозяин не увольнял отца: по-видимому, все еще надеялся поправить свои дела. Пребывание на хуторе честного человека, каким он считал отца, казалось ему необходимым. Он полагался на него, доверял ему, пожалуй, не меньше, чем управляющему. Отец изредка ездил в город и докладывал Ивану Марковичу или его жене о состоянии дел в имении.
В это время большую часть адабашевской земли арендовали тавричане. Они хозяйничали на ней, точно на своей собственной, и сам молодой хозяин не мог теперь сказать уверенно, где и какая земля принадлежала ему, какая арендовалась, а какую целиком прибрали к рукам отличные хлеборобы-отрубщики. Урожаи на их полях были выше.
На токах гудели, давясь тучными пшеничными снопами, молотилки, сытый, отборный скот выгуливался на адабашевских пастбищах.
Однажды весенним утром, обходя хозяйские постройки, отец обнаружил: пудовый железный засов на воротах главного машинного сарая был вырван вместе с болтами и валялся тут же на земле, дверь слабо притворена.
Отец вошел в сарай и остановился в изумлении: не хватало двух сеялок и нескольких трехлемешных плугов, ящики с запасными частями были опустошены и разбросаны. В сарае стоял терпкий дух ржавчины и застарелой машинной смазки. Из кузова сноповязалки, хлопая крыльями, вылетел сыч и, взвившись под высокую крышу, уселся на перекладине, глядя оттуда желтыми бесовскими глазами.
Сквозь дырявую черепичную крышу пробивались мутные от пыли лучи апрельского солнца, на дворе пышно расцветала весна, тавричане уже начали сеять, а здесь царили распад и запустение, ценные и необходимые орудия стояли без применения и ржавели…
В этом была какая-то нелепая несправедливость, и кто-то решительный, самолично, на свой риск, нарушил право чужой собственности и увез сеялки и плуги, чтобы использовать их во время сева. И вместе с тем это было воровство, хотя и необычное, как бы вынужденное, за которое все еще нес ответственность сторож. Следы рубчатых железных колес вели на тавричанский хутор…
Отец пришел домой сильно расстроенный.
— Ну, мать, беда — машинный сарай разграбили, — уныло сообщил он. — Утащили две сеялки, плуг и, наверное, еще кое-что, чего я и сам не знаю.
Мать сперва испугалась, а потом сердито закричала:
— Ну и дьявол с ними, с сеялками и плугами! Ты всю жизнь хозяйское добро сторожишь, а что толку? Что ты приобрел? Чего тебе хозяин дал? Ничего! И будь оно проклято, это хозяйское имущество!
Отец возразил:
— Но ведь я у хозяина еще служу. С меня спросят.
— А что за спрос?! Что ты один сделаешь? Вон сколько сторожей было, и все же воровали, а теперь и вовсе… И не думай. Пускай хозяин думает: его добро.
— И кто это мог утащить? — разводя руками, недоумевал отец.
— Они, кто же еще… — уверенно кивнула мать в сторону рассевшегося над балкой нового хутора.
— Неужто суседи?
— А кто же еще…
Отец задумался.
— Нет, мать, не могу я это так оставить, — сказал он немного погодя. — Как я теперь в глаза хозяину буду смотреть? Поеду к нему — пускай сторожей сажает или продает все, а я уйду. Ведь я садовник, пчеловод, а не сторож… А то поеду в станицу и заявлю в полицию. Пускай шукают сеялки…
Мать закричала громче:
— И не думай! Тебе что, жизнь надоела? Они — тот же Панченко — прирежут тебя, как Куприянова, или сожгут вместе с хатой.
— Ладно. Тогда я к Ивану Фотиевичу пойду — он, наверное, знает, кто украл, — сказал отец и, не слушая отговоров матери, ушел на тавричанский хутор.
В то время у отца с отрубщиками уже сложились неопределенные и противоречивые отношения. Некоторые из тавричан относились к нему недоверчиво и подозрительно, очевидно, думая, что он доносит хозяину обо всех посягательствах на адабашевскую землю, огороды и пастбища.
Наиболее прочными и дружественными были у отца отношения с Иваном Фотиевичем Соболевским, шумным веселым украинцем, с зычным, каким-то разудалым голосом, с розовым, как кожа только что искупанного в теплой воде с мылом поросенка, толстым круглым лицом и светлыми, очень насмешливыми, всегда точно выпученными глазами.
Двор и молотильный ток Соболевских начинался сразу же за нашей мазанкой.
Это было крепкое, более чем зажиточное хозяйство, уступавшее по силе лишь хозяйству старосты. Еще недавно оно целиком находилось в руках Фотия Савельевича, отца Ивана Фотиевича, жилистого, прямого, как верстовой столб, восьмидесятилетнего старика с необыкновенно суровым, словно вырубленным из ноздреватого камня, лицом.
Семья Соболевских держалась на старых патриархальных устоях. Фотий Савельевич только на бумаге разделил хозяйство между тремя сыновьями, на самом же деле продолжал жестоко эксплуатировать их. С двумя — Иваном и Александром — он вышел на отруба и не давал им никакой самостоятельности, причем явно благоволил к младшему, Ивану: ему он отписал большую часть земли и имущества. Старший же, Александр, не получил ничего и по существу вместе с женой гнул спину у отца батраком.