Сергей Снегов - Книга бытия
Была еще беда — временами она приводила маму в отчаяние. За годы гражданской войны одежда изорвалась. Не смертельно, конечно, — на дыры можно было накладывать заплаты. Заплаты эти (на штанах, рубашках и куртках) расползались как парша — дело обычное, отнюдь не повод для горя. Но развалившаяся обувь починке не поддавались. Помню, у Осипа Соломоновича на улице слетели с ног оба ботинка. Один распался на две несоединимые части, в другом исчезла подметка — просто исчезла: была, когда он выходил из типографии, и перестала быть, когда он подошел к дому. Мама плакала и пыталась сотворить чудо. Вероятно, чудотворчество удалось: утром отчим ушел на работу — и, думаю, не совсем босой.
Впрочем, летом эта проблема не пекла. Ребята бегали босиком, взрослые надевали деревянные сандалии. Штука эта — деревяшки — была весьма заковыристой. Вроде бы просто: две дощечки скрепляли тряпичной перемычкой, поперек (по ноге) натягивали тряпичный же поясок — и вся недолга! Но мастерство «деревяночника» заключалось в том, чтобы точно рассчитать размеры дощечек, какую (переднюю — для носка или заднюю — для пятки) сделать поменьше, а какую — побольше, чтобы нога свободно выгибалась при ходьбе. В городе появились признанные мастера. «У меня деревяшки от Васи Гундосого», — хвасталась одна одесситка. «А я с Васей в цене не сошлась, взяла у Кости Друта», — огорчалась другая. На улицах стучали, грохотали, скрипели деревянные сандалии. Во дворах пели:
Невеста разоделась в пух и прах:
Фату мешковую надела
И деревяшки на ногах.
Но зимой деревяшки не годились. Взрослые — у кого не осталось и подобия ботинок — использовали мешковину. Это было забавное и громоздкое сооружение. Ноги обматывали джутовыми портянками, а портянки крепко, чтобы не расхристались, обвязывали веревками. Ходить нормальным шагом в такой обутке было опасно — при неосторожном движении мешковина рвалась. Но аккуратно шлепать (шлендрать) удавалось.
Многие одесситы — из тех, которые не могли разжиться обувью по промкарточкам — щеголяли в мокасинах из мешковины. Со временем мешковые изделия усовершенствовались, превратившись в нечто вроде чулка. Вместо подошвы — те же деревянные пластинки (их нашивали — не набивали, а именно нашивали! — по ранту). Жалко, обувное это чудо появилось в тот момент, когда в магазинах и на базарах стали продавать настоящие ботинки, — так что изобретатель если и не разорился, то уж богатства не нажил.
Для детей мешковые поделки решительно не подходили: они требовали осторожности, осмотрительности и бережливости — отнюдь не детских достоинств. Мешковина на моих ногах, как прочно ее ни увязывали, разлохмачивалась после первого же выбега на улицу. Мама вспомнила о моей любви к временному затворничеству. Временное стало постоянным. Всю зиму 1920/1921 годов я просидел' дома. Со мной были Жеффик и книги.
Теперь — о книгах.
Это были «выпуски» — до войны они служили существенным элементом массовой городской культуры. К сожалению, историки литературы, талдыча о шедеврах, не обращают внимания на это обывательское чтиво, заполнявшее мозги множества читателей. Каждый выпуск — книжечка ровно в 32 страницы, с мягкой обложкой (на ней — непременная красочная картинка, предуведомляющая читателя о содержании) — стоил пять копеек. Если его не покупали, а брали на прочет (с возвратом), платили одну копейку. Когда появлялись новые выпуски из любимых серий, у киоска выстраивались очереди. В коммерческом обороте они, не сомневаюсь, занимали первое место.
Королем выпусков был Нат Пинкертон (как, впрочем, и королем сыщиков). Книжечек о нем было около сотни (больше трех тысяч страниц). Вначале совершались кошмарные злодеяния, преступники бесследно исчезали, но являлся великий Нат с верным помощником Бобом — и немедленно нападал на след, который вел куда надо. Детективов подстерегали коварные ловушки, но финал был неизменен: Пинкертон получал свой сыщицкий гонорар, преступников сажали на электрический стул.
У каждого монарха есть венценосная семья. Вокруг Ната Пинкертона теснились принцы и герцоги детектива. Виднейшим из них был толстяк Ник Картер. Этот тоже мог! Он, как выражаются блатные, туго знал дело. Читатель боялся за него: Ник без перерыва вдряпывался в неприятности, сотни раз погибал в отчаянной борьбе с бандитами, но, недопогибнув, доводил кошмарные истории до вожделенного конца: деньги — для себя, казнь — для преступников.
Куда менее охотно покупали выпуски о Шерлоке Холмсе. Во-первых, они (единственные) были по сорок восемь страниц — не всякий любитель кошмаров отваживался переть в такую печатную даль. И ужасов в них было пожиже. Халтурщики, приспособившие великого героя Конан Дойля для ублажения обывателей, не размахивались так широко и бесцеремонно, как авторы Ната и Ника. И мне, естественно, Шерлок Холмс казался бледной тенью настоящих мастеров сыска — Пинкертона и Картера. Да и выпуски о Рокамболе, бессмертно ловкая поделка Понсона дю Террайля, нравились побольше.
Кроме детективов, были книжки и для особо чувствительных. Помню длинную серию о бедной Гертруде (так, кажется, ее звали). Чего только не делали с этой милой девушкой! И обманывали, и насиловали, и ввергали в нищету — из выпуска в выпуск несчастья становились все изощренней. А она, тихая, скромная, честная, неизменно (в каждой книжке!) непорочная, всякий раз выбиралась к вершинам богатства и покоя.
Больше всего на сентиментальную слезу пробивали истории Зигфрида. Нет, это был не победитель Нибелунгов, рыцарь без страха и упрека, жертва коварного Гагена, а наш, можно сказать, современник (все-таки XIX век). Цирковой борец — тоже без страха, но с упреком, — он постоянно попадал в непостижимые неприятности, но к тридцатой странице каждого выпуска благополучно из них выпутывался. В этой серии было 92 книжки, и называлась она просто и благородно: «Зигфрид — король чемпионов». Ах, как зачитывались на Молдаванке историями про этого красавца и силача, непобедимого на ковре, щедрого в ресторане, великодушного с девицами (в постели)!
Помню «Пещеру Лейхтвейса» — длинное, тоже в десятках выпусков, повествование о благородном разбойнике, защитнике обиженных, грозе богатых, рыцаре и мстителе (с женщинами и за бедняков соответственно). Этот последыш Карла Моора тиражировал в сотнях тысяч экземпляров все, чем привлекал его предок, — добро, благородство и великодушие, только отражено оно было в тусклом и грязном зеркале. Выцветшая, изуродованная копия. «Разбойников» Шиллера никто в киосках не спрашивал, но в «Пещеру Лейхтвейса» спускались охотно.