Александр Воронский - Гоголь
«Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей и заметно слышу переход свой из детства, проведенного в школьных занятиях, в юношеский возраст… и нынешнее мое удаление из отечества, оно послано свыше, тем же великим провидением, ниспославшим все на воспитание мое. Это великий перелом, великая эпоха моей жизни». (1836 год, 28/16 июля.)
При таких чувствах трудно было внимательно относиться к Западу. Ощущения львиной силы связывались с замыслами «Мертвых душ» и с работой над поэмой. О них Гоголь сообщал:
«Я принялся за „Мертвых душ“, которых было начал в Петербурге. Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись… Какой огромный, оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем. Это будет первая моя порядочная вещь, — вещь, которая вынесет мое имя… Священная дрожь пробирает меня заранее… Огромно, велико мое творение, и нескоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже ли судьба моя враждовать с моими земляками. Терпение! Какой-то незримый пишет предо мною могущественным жезлом. Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами, влажными от слез, произнесут примирение моей тени…». (Жуковскому, 12/XI — 1836.)
Письмо, как и многое иное, написанное Гоголем, пророческое и относительно потомков и относительно имени. Но и в этом письме, проникнутом торжественным духом, даже экстазом, содержатся жалобы на ипохондрию и на «геммороиды», а частные передвижения с места на место похожи на бегство от тоски, скуки и болезней.
Гоголь стремится поселиться в Италии, но там холера, — приходится ожидать. На хандру он жалуется Прокоповичу и другим близким знакомым. Ему сообщают, что его «Ревизор» идет с большим успехом. Гоголь отвечает:
«Мне страшно вспомнить обо всех моих мараниях. Они вроде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвения, долгого забвения просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры „Ревизора“, а с ними „Арабески“, „Вечера“ и всю прочую чепуху, и обо мне, в течение долгого времени, ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова — я бы благодарил судьбу. Одна только слава по смерти (для которой, увы! не сделал я до сих пор ничего/ знакома душе неподдельного поэта. А современная слава не стоит ни копейки. Но ты должен узнать ее. Ты должен начать с нее непременно, вкусить горькие и сладкие плоды, покамест безотчетные лирические чувства объемлют душу, и не потребовал тебя на суд твой внутренний, грозный судья». (Прокоповичу, 1837 год, 25 января.)
Гоголь испытывает чувство вины, будто «Ревизором» и другими своими произведениями он совершил дурной, безнравственный проступок. Он совершил его; против «значительных лиц», против миргородских Иван Ивановичей, Догочхунов, против своего класса и против николаевских порядков. Его буквы наливались красной, мятежной кровью; ни молитвы, ни схимники не помогали…
Наконец, Гоголю удается поселиться в Риме. Здесь его настигает известие об убийстве Пушкина. Смерть Пушкина произвела на Гоголя огромное впечатление.
Он писал Погодину:
«Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое — вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет невкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже, нынешний труд мой („Мертвые души“ — А. В.) внушенный им, его создание… я не в силах продолжать его… Невыразимая тоска… Я был очень болен, теперь начинаю немного оправляться». (1837 год, 16 марта.)
То же самое, приблизительно, повторяет Гоголь и в письме к Погодину:
«Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его (?) не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим».
Гоголя возмущает «наше аристократство»:
«О, когда я вспоминаю наших судей, меценатов, ученых умников, благородное наше аристократство, сердце мое содрогается при одной мысли…». Он негодует на «безмозглый класс».
«Ни одной строки не мог я посвятить чужому. Непреодолимою цепью прикован я к своему, и наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства предпочел я небесам лучшим, приветливее глядевшим на меня. И я ли после этого могу не любить своей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость безмозглого класса людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить, — нет, слуга покорный!» (1837 год, 30 марта.)
Отнюдь не смиренно-христианскими были общественные настроения Гоголя, вызванные смертью Пушкина. Гоголь понимал зловещее значение «нашего аристократства» в кончине поэта. Гневные слова, вырвавшиеся у него при получении мрачного известия, вновь и вновь подтверждают мысль, что Гоголь знал тогда цену николаевским порядкам и отнюдь не являлся прямодушным поборником «безмозглого класса».
Кончина Пушкина произвела на Гоголя удручающее впечатление; вместе с тем литературной критикой верно отмечалось, что Гоголь, изображая отношения между собой и Пушкиным, допускал преувеличения. Несмотря на различие их художественного дара, а скорее именно благодаря этому различию, Гоголь необыкновенно высоко ценил Пушкина; больше, он любил и преклонялся пред ним. Пушкин со своей стороны относился к Гоголю дружественно, но едва ли они были так близки, как об этом можно заключить из гоголевских писем. Анненков в своих воспоминаниях заявил:
«Известно, что Гоголь взял у Пушкина мысль „Ревизора“ и „Мертвых душ“, но менее известно, что Пушкин не совсем охотно уступил ему свое достояние. Однако же, в кругу своих домашних, Пушкин говорил, смеясь: „С этим малороссом надо быть осторожнее: он обирает меня так, что и кричать нельзя“». (Стр. 54, изд. «Академия».)
Кричать нельзя было, видимо, потому, что Гоголь «обирал» Пушкина в соответствии с направлением и с характером своего творчества. И «Ревизор» и «Мертвые души» по праву являлись чисто гоголевскими темами. Заимствование было внешнее и в этом «оправдание» Гоголя, если он нуждается в каком-нибудь оправдании. Все же Пушкин, помогая дружески Гоголю, очевидно, держался с ним несколько настороженно: может быть, он чувствовал практичность Гоголя, его уменье извлекать для себя пользу из знакомств и связей.
Верно одно: с Пушкиным у Гоголя были связаны самые отрадные моменты. Недаром Гоголю принадлежат лучшие высказывания о Пушкине. Гоголь видел в Пушкине выражение русского национального гения, ценил в нем мудрую и глубокую простоту, всеобъемлемость и отзывчивость, его привлекал дар Пушкина преодолевать в искусстве внешние и внутренние свои противоречия. От Пушкина на Гоголя нисходило нечто светлое, успокоительное, укрепляющее, здоровое. Не менее, а возможно и более, чем Гоголь, Пушкин знал, что кругом дерзостные хари, бесы.