Михаил Казовский - Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
— Отчего, вы, Мишель, за целый вечер не проронили ни слова? Уж не захворали ли?
Лермонтов поморщился.
— Да, отчасти: зуб болит.
— Ах, бедняжка! — с деланной заботой произнес Монго. — А не оттого ли зубик расшалился, что на вечер не приехала некая особа на букву М?
Все оживились. Михаил покраснел.
— Ты болтун, Столыпин, и тебе пора отрезать язык.
— Хорошо, что не голову.
Евдокия Ростопчина удивилась.
— Вы по-прежнему в нее влюблены?
— Да в кого же? — не вытерпел Валуев.
— Как, ты не знаешь? — повернулась к нему жена. — Мишель без ума от Милли.
— Что, действительно?
— Брось, не слушай этих зубоскалов, — огрызнулся поэт. — С Мусиной-Пушкиной мы друзья, не более.
— Только отчего-то ты всегда становился взволнован при ее появлении, — не сдавался Монго.
— Ты заметил? — улыбнулась Ростопчина.
— Это все заметили.
— Боже мой, что за люди! — Лермонтов демонстративно схватился за голову. — Сплетники, завистники. Стоит человеку пококетничать с дамой, сразу за его спиной: шу-шу-шу, он в нее влюблен!
— Значит, не влюблен? — осведомился Валуев.
— Совершенно. Я страдаю от неразделенной любви к мадам Хвостовой, кузине Додо.
(Евдокия Ростопчина, до замужества Сушкова, приходилась двоюродной сестрой Катерине Сушковой, вышедшей за Хвостова).
— Это он нарочно, — заметил Монго. — Для отвода глаз. А на самом деле никаких чувств к Кити давно не питает.
— Ты почем знаешь?
— Я тебя, племянничек, как облупленного знаю.
Неожиданно лакей доложил:
— Ее сиятельство графиня Мусина-Пушкина.
Трубецкой даже хлопнул в ладоши.
— На ловца и зверь бежит!
Лермонтов фыркнул.
— Я с тобой посчитаюсь, Серж, и за «ловца», и за «зверя»!
— Ой, ой, ой. А отчего мы вспыхнули, мсье любострастник?
В залу вошла Эмилия Карловна, раскрасневшаяся от вечернего холодка.
— Извините, господа, за мое столь позднее появление, но никак не могла раньше вырваться. Саша, младшенький, раскапризничался, не хотел идти с нянькой в спальню.
— Мы уже не надеялись, — пошла ей навстречу Маша. — Чай будешь?
— Да, пожалуй. В дороге слегка подмерзла.
— Весна нынче прохладная.
— В Петербурге всегда прохладные весны.
Граф Валуев поинтересовался:
— Как здоровье супруга, Владимира Алексеевича?
— Слава богу, пишет, что неплохо.
«Пишет»? Разве он в отъезде?
— Он теперь в Москве. Чтобы продать или заложить одно из имений.
— Все-таки решили продать?
Милли потупилась.
— Некуда деваться. Страсть Владимира Алексеевича к игре дорого обходится нашему семейству.
Трубецкой заметил:
— Но порой он бывает в прибытке, как я слышал. Говорили, месяца два назад выиграл у Потоцкого более ста тысяч.
— А спустя неделю все проиграл да еще и должен остался.
Маша Валуева перекрестилась.
— Вот несчастье, Господи, прости.
Милли улыбнулась.
— Ах, не нужно за нас переживать. Мы с Владимиром Алексеевичем серьезно поговорили накануне его отъезда в Москву. Он поклялся больше не садиться за ломберный стол.
— Дай-то Бог, — вновь перекрестилась хозяйка.
Разговор пошел на отвлеченные темы, затем Лермонтова попросили что-нибудь почитать. Он вначале отнекивался, но потом, хитро посмотрев на Мусину-Пушкину, сказал:
— Разве что вот это.
Графиня Эмилия —
Белее, чем лилия,
Стройней ее талии
На свете не встретится.
И небо Италии
В глазах ее светится.
Но сердце Эмилии
Подобно Бастилии.
Гости засмеялись, стали громко выражать свое восхищение. Эмилия Карловна, пунцовая и смущенная, бормотала оправдания, вроде: «Я не понимаю, чем вызвано…», «Не давала повода…», «Мсье Лермонтов шутит…»
— Ясное дело, шучу, — проговорил поэт.
— Э-э, позволь тебя уличить в лицемерии, — возразил Монго. — Тон стихотворения хоть и веселый, но по сути все верно. Наша графиня действительно прелестнее лилии, обладает удивительно тонкой талией и в глазах ее итальянский блеск, несмотря на шведские корни. Про Бастилию — тоже правда: сердце принадлежит только мужу.
— Ты уверен? — усмехнулась Ростопчина.
— Был уверен до настоящего времени. Неужели ты знаешь, Додо, то, что неведомо нам? И Бастилия пала?
Все опять засмеялись. Мусина-Пушкина сказала:
— Господа, я считаю сию полемику на мой счет неприличной.
— Извините, Милли, вы правы, — поклонился в ее сторону Столыпин. — Мы с Додо слегка увлеклись. Этот башибузук Маешка вечно выбивает солидных людей за рамки благопристойности.
— Прекрати, Монго, или мы поссоримся, — проворчал Лермонтов.
— Умолкаю, ибо наш гений страшен в гневе.
— Представляете, Эмилия Карловна, — продолжил ерничать поэт, — Монго и Додо утверждали до вашего приезда, будто я от вас без ума.
Мусина-Пушкина помолчала. Затем тихо спросила:
— Разве это не так?
Михаил растерялся от этого вопроса, но быстро нашелся:
— Так же, как и все: нет мужчины в свете, кто бы не увлекся вами.
— Но они не сочиняют обо мне столь очаровательные стихи.
— Вам понравилось?
— Безусловно. Кроме последних строчек.
— Что же в них дурного?
Графиня вздохнула.
— Участь любой Бастилии незавидна…
В воздухе повисла напряженная тишина. Произнесенный намек был весьма прозрачен.
— …посему такое сравнение неверно. Сердце мое — не Бастилия, а Тауэр: он не знал разрушений.
Михаил расхохотался.
— Нет, сравнение с Тауэром не подходит.
— Отчего же?
— Оттого что не в рифму.
Все рассмеялись вслед за ним, и Эмилия Карловна тоже. Покачав головой, она ничего больше не сказала.
Вскоре начали разъезжаться. Первыми ушли Монго и Трубецкой, чтобы успеть посетить знакомых артисток кордебалета после спектакля, за ними распрощалась Ростопчина, лукаво погрозив Лермонтову пальчиком. Затем поднялась и Мусина-Пушкина.
— Вам пора? — огорченно спросил Михаил.
— Да, уже двенадцатый час. И хозяева от гостей утомились.
— Милли, не спешите, — возразила Маша Валуева.
— Не могу, ибо неприлично замужней даме пропадать из дома надолго в отсутствие мужа.
— Разрешите вас сопроводить? — не сдавался поэт.
— Разрешаю — только вниз по лестнице до парадного.
— Ну а если до вашего парадного?
— Нет, ни в коем случае.
Он подставил согнутую в локте руку, и они вышли из дверей залы. Оказавшись наедине с Михаилом, Эмилия шепнула: