Анатолий Ананьев - Танки идут ромбом
Рота Пашенцева еще держалась, отбивала атаку, но положение с каждой минутой становилось хуже. Немецкие автоматчики, наткнувшись в центре на сильный пулеметный огонь, повели наступление в обход, на правый фланг. Они стремились во что бы то ни стало прорвать оборону и выйти вслед за танками к развилке, к шоссе. На правом фланге, на стыке двух рот, стоял вкопанный в землю наш танк. Он должен был орудийным и пулеметным огнем прикрывать пехоту. Но танк молчал, еще при бомбежке ему заклинило башню, и теперь танкисты под огнем ремонтировали ее. Можно бы поддержать правофланговцев минометным огнем, но, во-первых, вся связь нарушена, провода изорваны в клочья, и, пока связисты, ползая на животах, восстановят линию, пока Пашенцев созвонится с минометчиками и сообщит им координаты, стрелять уже не будет никакой необходимости - гитлеровцы прорвут оборону; во-вторых, сделать это было невозможно еще и потому, что минометной батареи уже не существовало (Пашенцев, разумеется, не знал и не мог знать этого), танковая лавина прошла через батарею, и комбат минометчиков с перевязанной шеей ходил сейчас по огневой, перешагивая через раздавленные трупы своих солдат, и рассматривал сплюснутые, как блины, минометы.
Чем дольше вглядывался Пашенцев в поле боя, тем яснее представлялась ему опасность, нависшая над ротой. Он понимал, что нужно немедленно что-то предпринять, чем-то помочь правофланговцам, иначе они не
выдержат и отойдут под напором атакующей волны автоматчиков, потом придется отводить всю роту, весь батальон и, может быть, сдать Соломки немцам, открыть им путь к шоссе, - Пашенцев отлично понимал это, но вместе с тем не видел возможности, чем и как помочь. А минуты шли, и каждая упущенная могла решить исход боя. Тогда Пашенцев и предпринял ту контратаку, которую хорошо видели с командного пункта дивизии, - член Военного совета фронта, находившийся как раз на КП, не отрывая бинокля от глаз, сказал командиру дивизии: "Там совершается подвиг!" - предпринял ту смелую контратаку, за которую в тот же день был представлен к ордену Александра Невского. Позднее, когда его расспрашивали об этой контратаке, он и сам удивлялся вместе с теми, кто задавал вопрос: как все получилось?
"Немцы обходили пулеметные гнезда, образовалась брешь, вот в эту брешь..."
"С восемнадцатью солдатами?!"
"Да. Но ведь я не знал, что от взвода осталось всего восемнадцать..."
По тому же ходу сообщения, по которому лейтенант Володин пробирался к пулеметным гнездам, бежал Пашенцев к траншее; те же серые, землистые солдатские лица, опутанные белыми бинтами, смотрели на пробегавшего командира роты, и Пашенцев узнавал и не узнавал своих солдат; так же, как и Володин, на секунду задержался перед убитым санитарным инструктором роты Жихаревым, в открытые мертвые глаза которого по-прежнему сыпались красные комочки глины и прилипали к роговице; пробежал мимо бронебойщиков Волкова и Щеголева, у которых на стенке окопа было уже нацарапано семь глубоких борозд - семь удачных попаданий; встретил Чебурашкина, который нес на спине чье-то обвислое и странно вымазанное в саже тело, и сам Чебурашкин тоже, казалось, был весь в саже, копоти и мазуте; потом столкнулся с Белошеевым, отгребавшим у себя из-под ног стреляные гильзы, и остановился - здесь центр, отсюда надо вести контратаку! "За мной!" - подал команду по цепи, вскарабкался на бруствер и, уже стоя во весь рост на бруствере, еще раз взмахнул автоматом и крикнул: "За мной!" Он не оглянулся, чтобы узнать, побегут ли за ним солдаты; и когда бежал, не оглядывался и не прислушивался, раздается ли за спиной топот сапог; падал, поднимался и бежал, и каждый раз, поднимаясь, повторял один и тот же увлекающий, зовущий, указывающий направление жест - вперед! В какое-то мгновение увидел рядом с собой младшего сержанта Фролова с тяжелым ручным пулеметом наперевес - глаза Фролова сияли весельем, как у разгулявшегося парня; следом за младшим сержантом, не отставая от него ни на шаг, бежал Щербаков, тот самый с бородавками на пальцах солдат, десятки раз рассказывавший смешную историю о баночке со вшами, тот перепуганный насмерть солдат, только что привязывавший белую портянку к автомату, - и портянка и сапоги так и остались в окопе, а он, босой, несся по стерне, не чувствуя уколов, и белые тесемки от кальсон развевались и били по икрам; бежал Сафонов, как на учениях, огромными прыжками и пулемет держал, как на учениях, одной рукой, а другой диски, и сошка была подогнута, чтобы не задевала за кочки; бежало восемнадцать человек - все, кто еще был жив из взвода Володина, и в самом конце этой маленькой контратакующей группы, в самом хвосте, догонял своих Чебурашкин.
Глава восемнадцатая
В стереотрубе, как на экране, все приближено и увеличено; словно цветной фильм смотрит Табола, с той только разницей, что сам выбирает нужные кадры; у фильма два сценария - наш и вражеский, два постановщика - командующий Шестой гвардейской армией генерал-лейтенант Чистяков и командующий второй немецкой танковой армией генерал-полковник фон Шмидт - и сотни операторов, командиров подразделений, операторов и участников, как и подполковник Табола, прильнувших к биноклям и стереотрубам, смотревших и снимавших на ленту памяти эти суровые кадры войны. В двух полушариях стереотрубы проплывает желтая линия траншеи: комья навороченной земли, серые, с оголенными корешками трав, красные, глинистые, выкинутые взрывом из глубины, черный дым, сползающий в воронки, вмятины гусениц, брошенный автомат на бруствере, чья-то каска, чей-то тлеющий вещмешок, тлеющая шинель, тлеющая гимнастерка на убитом солдате... Восемнадцать смельчаков поднялись в контратаку. Они бегут по стерне к гречишному полю; они так и попали в полушария стереотрубы уже бегущими, и Табола удивился, увидев эту серую цепочку солдат, потом с досадой подумал: "Куда? На смерть!" - потом, в следующую секунду, когда понял их замысел, похвалил: "Черти!"
К развилке стремительно мчится танковая лавина. Подполковник поворачивает стереотрубу и видит, как серые шлейфы пыли вскипают за танками.
У подполковника Таболы сложилось свое отношение к войне. На всю жизнь запомнился ему пожелтевший книжный листок, найденный в партийном билете убитого солдата. Было это осенью сорок первого, как раз после сдачи Киева, когда он с группой - пятьдесят человек - генерал-майора Баграмяна выходил из окружения, пробивался к Гадячу. Вот что было написано на листке. "В 1240 году явился Батый под Киев; окружила город и остолпила сила татарская, по выражению летописца; киевлянам нельзя было расслышать друг друга от скрипа телег татарских, рева верблюдов, ржания лошадей. Батый поставил пороки подле ворот Лядских, потому что около этого места были дебри; пороки били беспрестанно день и ночь и выбили наконец стены. Тогда граждане взошли на остаток укреплений и все продолжали защищаться; тысяцкий Дмитрий был ранен, татары овладели и последними стенами и расположились провести на них остаток дня и ночи. Но в ночь граждане выстроили новые деревянные укрепления около Богородичной церкви, и татарам на другой день нужно было брать их опять с кровопролитного бою. Татары окончательно овладели Киевом 6 декабря..." Наискось через всю страницу виднелась четкая каллиграфическая надпись: "Века не стирают позора нации!" Подавленный и опустошенный, как многие, кому пришлось отступать в сорок первом, видеть сожженные города и села, вереницы беженцев, русских людей, уходивших с насиженных мест, спасавшихся от плена, подавленный и опустошенный, еще не примирившийся с тем, что Киев разрушен, горит и по Крещатику маршируют немцы, что армия, защищавшая город, державшая фронт, в смятении откатывается на восток, что, вернее, армии нет, а есть отдельные солдатские толпы по лесам и у переправ, что штаб фронта потерял все связи со штабами корпусов и дивизий (Табола еще далеко не полностью знал обстановку), а сам командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос смертельно ранен и окружен у хутора Дрюковщина, окружены вместе с ним член Военного совета фронта секретарь ЦК Украины Бурмистенко, начальник штаба фронта генерал-майор Тупиков и выручить их уже нельзя, - подавленный и опустошенный, в лесу, на привале, при слабом свете холодной сентябрьской зари, прочел Табола пожелтевший листок из истории России и каллиграфическую надпись на нем и с желчной усмешкой передал товарищу. "С высоты веков легко клеймить: "Позор!" а если невмоготу?... Если он прет, как саранча?..." Товарищ не вернул листок, пустил по рукам; потом - короткий бой, и все забыто; и только в Гадяче, когда группа, с которой Табола пробивался, вышла из окружения и он, живой и невредимый, ожидал дальнейших распоряжений, бродил по улицам города и впервые за много недель мог спокойно поразмыслить над событиями, вспомнил и листок, и утро в лесу, и убитого солдата-историка, чей партийный билет он сдал в политотдел стрелкового корпуса, стоявшего в городе; вспомнил и каллиграфическую надпись: "Века не стирают..." Кто написал эти слова - тот ли убитый солдат, смотревший перед смертью на горящий, занятый немцами Киев? Или он тоже где-то подобрал этот листок и как самый драгоценный документ положил в партийный билет? К чему относились слова о позоре и нации - к захвату ли татарами Киева, древней столицы Руси, или еще к чему-то более объемному и важному - нация не объединилась, не отстояла свою свободу и двести пятьдесят лет гнула спину перед татарами? Историк, записавший эту, может быть, случайную, может быть, глубоко продуманную и осознанную мысль, не оставил пояснения. Может быть, он, движимый самыми лучшими порывами, по-своему, как умел, предостерегал русский народ от фашистского рабства и этими горькими словами "несмываемый позор" звал на смертный бой? Для Таболы ясно было одно чтобы избежать позора, нужно усилие всего народа, всех от мала до велика! Хотя об этом и радио и газеты твердили с первых дней войны, Табола только теперь по-настоящему осознал эту величайшую необходимость для всех времен и поколений; он пришел к этой мысли самостоятельно, как философ, открывший истину; ему казалось, что именно сейчас он понял, что такое Родина, долг и честь гражданина; далекая история и то, что совершалось на глазах, - все для него слилось в одно неразрывное целое; он был лишь артиллерийским капитаном, которому еще предстояло принять дивизион, угрюмый и молчаливый, бродил по улицам Гадяча - заросший артиллерист с трубкой во рту! - и мысленно повторял: "Единство! Только единство!" Он уже не испытывал того отчаяния, как после сдачи Киева; в нем пробудились ненависть и жестокое презрение к трусливым людям; когда слышал реплики: "Лучше умереть, чем видеть, как бежит наша армия!" - ядовито усмехался. Смерть - это удел трусов; смерть, даже геройская, - не оправдание для будущих поколений; надо жить и победить! "Только единые усилия..." Табола принял дивизион и снова в бой; его дважды ранило, и дважды он не покинул командного пункта; с той осени в Гадяче, когда он понял смысл борьбы, до конца войны не подумал об отдыхе и тыле.