Василий Козаченко - Горячие руки
А он все еще стоял в дверях и, широко растягивая полные губы большого волевого рта, улыбался как-то задорно и в то же время жалостно.
На голове у юноши кругленькая кроличья шапчонка.
Из-под шапчонки на гладкий, но уже с глубокой бороздкой лоб спадают густые кудри буйного русого чуба.
Почти белые, широкие брови, большие серые веселые глаза. Твердый, четко очерченный подбородок, румяные, чуть впалые щеки и заметные, упрямые выдающиеся скулы. И еще - курносый, смелый, задорный нос.
Невысокий, но, видно, жилистый. Кисти длинных рук, непомерно большие, привыкшие к работе, покраснели от холода. На нем коротенький дубленый, не первый год ношенный кожушок, туго подпоясанный солдатским рем"
нем, зеленые солдатские брюки и солдатские кирзовые сапоги.
В правой руке крестьянская полотняная торба, набитая чем-то чуть ли не под самую завязку.
Постоял вот так какую-то минуту пришелец - ему, видно, было не больше двадцати пяти, - овеянный молодостью и мартовским солнцем, и, не дождавшись от нас ни единого слова в ответ, неохотно пригасив улыбку, вдруг помрачнел, будто на его лицо упала тень пробегающей тучки.
- Т-т-а-а-ак! Невесело живется вам, товарищи!
Порывисто переступил через порог, подошел к плите и бросил свою торбу на почерневшую, истертую доску, служившую нам столом.
Мы неотрывно следили за ним глазами, видели, что происходит что-то необычайное, невиданное, и ничего не могли понять.
А он уже разрывал своими большими, красными руками на ровные небольшие куски ржаную буханку и совал их по очереди ках"дому из нас. Разломав первую, взялся за вторую. И все же не рассчитал, хлеба на всех не хватило. Тогда он достал из торбы десяток выпеченных из кислого теста пышных деревенских пирожков. Взял один на ладонь, осмотрел зачем-то его, немного поколебался н, быстро разломав пополам, выковырнул и высыпал из него на расстеленную торбу начинку.
И снова широко и жалостно улыбнулся.
- Вам, то-в-в-арищи, фа-а-соли сейчас нельзя, - пирожки, оказывается были с вареной фасолью. -М-может очень повредить.
Нет, он не заикался, только разговаривал несколько замедленно, растягивая некоторые буквы и отдельные слова, как человек, получивший контузию. Когда разносит разломанные и выпотрошенные от фасоли пирожки, тянул левую ногу. Нам сразу бросилось в глаза, что она у него не сгибается в колене.
Раздал нам все, что у него было, оставив при себе пустую торбу и кучку начинки из вареной фасоли. Оперся плечом о стену и теперь уже довольно улыбнулся.
И кто бы там что ни говорил, но это было настоящее ошеломляющее своей неожиданностью чудо. Мы - кто лежал, а кто уже и сидел на соломе смотрели на при ветливого пришельца, который неизвестно откуда и как здесь очутился, держа в руках куски настоящего пахучего, такого пахучего, что у нас даже дух захватило, ржа кого, сытного хлеба. Хлеба, которого мы не видели даже издали вот уже несколько месяцев.
- Ешьте, тов-варищи, прошу... Не беспокойтесь, Яринка обязательно передаст еще, об-бязательно! Она чуд-десная, чтоб вы знали, дивчина Яринка...
И мы, веря и не веря, слушали, удивляясь и ничего не понимая в том, что произошло и при чем тут чудесная девушка Яринка; как завороженные, покорились, схватили каждый свой кусок и набили себе полные рты чем-то невыразимо сладким, необыкновенно духовитым и мягким...
Один только двадцатилетний украинец Володя Сибиряк, прозванный так потому, что и вправду был родом из Сибири, лежал, как и перед тем, неподвижно. Хлеб держал, сжав в кулаке, близко у самого рта, но не ел. Не мог есть. Не воспринимал уже, наверное, померкшим сознанием, что у него в руке хлеб, не знал, что с ним делать. И только тяжело, с хрипом вдыхал впалой грудью свежий запах хлеба. На запекшихся, тонких, как шнурки, губах его играла слабая детская улыбка, а из широко раскрытых больших глаз, которые бессознательно уставились в потолок, одна за другой выступали и скатывались по желтым, запавшим щекам круглые, прозрачные горошинки слез. Должно быть, острый запах свежего хлеба вызвал в угасающем сознании дорогие видения родного края, и, может, в это мгновение перед его потухшими, немигающими глазами возникли родной дом, родители, любимая девушка... И мы, заметив эти слезы и эту слабую улыбку, уже не хотели тревожить парня.
Да и сами мы были словно оглушены или заворожены.
Молча, с голодной жадностью глотали самый сладкий, какой мы только ели когда-либо в жизни, хлеб, каждый из нас боялся одного - очгуться, боялся, чтобы все это не оказалось са:,1ьтм обыкновенным голодным сном.
Конечно, можно было просто расспросить этого внезапно появившегося парня, кто он, откуда и как попал сюда, за эту колючую ограду. Но это нам тогда и в голову не пришло...
И пришло не скоро.
Потому что тот день валил на наши головы одну неожиданность за другой и задавал нам такие загадки, разгадать которые мы были не в состоянии.
Не успели мы прийти в себя от удивления, не успел развеяться запах ржаного хлеба, как дверь снова широко распахнулась, и два полицая, сопровождаемые помощником коменданта унтершарфюрером Баэром, овчаркой и хортистом в желтой шинели, внесли в "салон" на толстой палке огромное, закопченное черное ведро. И было в этом ведре что-то горячее, так как над ним клубился белый пар и снова наполнил "салон смерти" кислым запахом ржаного хлеба.
- Эссен, эссен, ферфлюхтен швайн! [Ешьте, ешьте, проклятые, свиньи! (нем.)] - гаркнул Баэр.
- Эссен! - повторил хортист.
- Гув, гув! - вслед за ними залаял злющий волкодав.
В ведре была заварена на воде хорошо прокипевшая баланда из настоящих ржаных отрубей. Знакомое нам уже, но в последние зимние месяцы почти не виданное лакомство!
Удивительно! С чего бы это так расщедрились немцы?!
Но как бы там ни было, а что-то горячее было нам сенчас, как никогда, кстати. И, долго не раздумывая, мы взялись за свои уже давно не употреблявшиеся и заржавевшие жестянки из-под консервов.
Несколько ложек горячей баланды совсем разморили нас. Обессиленные и истощенные, мы просто опьянели от еды. И уже словно сквозь сон слышали какой-то необычный шум во дворе: команды Пашке, выкрики полицаев и глухой лай овчарок.
Оглушенные, молча смотрели мы из-под тяжелых век сонными глазами на то, как под полуразрушенной крышей коровника ближе к вечеру расположилась целая толпа каких-то одетых кто во что горазд, новых, шумливых людей - в шинелях, кожушках, а то и в стареньком пальтишке или свитке. У всех были с собой торбочки или сумки с едой. Новички курили цигарки из ядовитого самосада и переговаривались свежими, бодрыми, непривычными тут голосами. Снова нас угощали хлебом, луком, пирогами и даже солеными огурцами и яблоками.