Черубина де Габриак - Исповедь
— Ах, черт возьми! Маурина…
— Попросите подождать… Я одну секунду… одну секунду… Я переменил визитку, поправил перед зеркалом галстук, прическу и вышел… Вернее — вылетел.
— Ради Самого Бога, простите, что я вас заставил…
Передо мной стояла пожилая женщина, низенькая, толстая, бедно одетая. Все на ней висело, щеки висели, платье висело. Я смешался. Она тоже.
— Маурина.
— Виноват, вы, вероятно, матушка Анны Николаевны?
Она улыбнулась грустной улыбкой.
— Нет, я сама и есть Анна Николаевна Маурина. Автор помещенных у вас рассказов…
— Но позвольте! Как же так? Я знаю Анну Николаевну…
— Та? Брюнетка? Она никогда не была Анной Николаевной… Это… это… это обман. Не сердитесь на меня. Выслушайте»[16].
Далее оказывается, что настоящая Маурина после многократных безуспешных походов в редакции, где ее работы даже не читали, уговаривает свою соседку, хорошенькую горчичную, отнести от лица Мауриной в различные редакции те же самые рассказы, которые там однажды уже были забракованы. Успех невероятный. Маурина-писательница объясняет: «Молодая, очень красивая женщина пишет. Интересно знать, что думает такая красивая головка!» И далее: «Всякая мысль получает особую прелесть, если она родилась в хорошенькой головке!» Эта прекрасная затея неожиданно расстраивается, так как Маурина-брюнетка поступает в кафешантан, где ей веселее. Теперь Маурина просит редактора все-таки прочесть то, что она принесла, раз он уже печатал ее работы. Редактор смущенно спешит согласиться и… конечно, забывает о ней. Но Маурина не сдается, находит еще одну подставную красавицу, теперь блондинку, и продолжает свою литературную карьеру.
Несмотря на то, что Дмитриева имела мало сходства с литературным персонажем Мауриной, сама возможность возникновения такой ситуации позволяла, по мнению Волошина, идти на риск. С точки зрения общепринятой этики, мистификация и обман были оправданными, ибо служили средством самозащиты от прихоти редактора. Об этом пишет и Цветаева: «Максимилиан Волошин знал людей, то есть знал всю их беспощадность, ту — людскую — и, особенно, мужскую — ничем не оправданную требовательность, ту жесточайшую неправедность, не ищущую в красавице души, но с умницы непременно требующую красоты, — умные и глупые, старые и молодые, красивые и уроды, но ничего не требующие от женщины, кроме красоты».
Волошин и Цветаева ссылались на общеизвестное противоречивое отношение русского общества к новому типу женщины-профессионального литератора, который стал все чаще встречаться в 1900-е годы и который стал популярным сюжетом фельетонов. Тем не менее, заключение, что Дмитриевой была необходима мистификация потому, что, как женщине «некрасивой», ей было трудно напечатать свои стихи или вообще писать их при «некрасивости лица и жизни», т. е. «школьности», банальности, было бы неверным. Дух ее стихов, ее писем, отзывов о ней близких людей, наконец, влюбленность и уважение, которые она внушила Гумилеву и Волошину, ее дружеские отношения с Вячеславом Ивановым и другими литераторами-символистами «Башни» и «Аполлона» — все это противоречит образу, созданному Цветаевой. Возможно, что какой-нибудь редактор, как, например, Маковский, мог не заметить ее, но и тогда неужели бы Дмитриева отчаялась и ощутила поэтическую неполноценность из-за того, что ее не печатают, престала бы писать стихи или искать другие возможности их напечатать?
Что касается комплекса «школьности», то ни в автобиографической прозе, ни в стихах, ни в самой биографии Дмитриевой нет никаких свидетельств такой саморефлексии. Недаром этому навязанному ярлыку удивляется и Ахматова, по личным причинам недоброжелательно относившаяся к Дмитриевой: «И откуда этот образ скромной учительницы — Дм<итриева> побывала уже в Париже, блистала в Коктебеле, дружила с Марго <М. Сабашниковой>, занималась провансальской поэзией, а потом стала теософской богородицей». Мнение Цветаевой было целиком основано на очень субъективном рассказе Волошина, который она слышала от него самого в личных разговорах, и поэтическую позицию Дмитриевой ей понять не удалось. Творческое самоопределение поэтессы зависело от более сложных внутренних факторов.
Рассказ Волошина о Черубине, а затем размышления Цветаевой о Черубине в статье «Живое о живом» — долгое время были главными источниками, по которым читатели узнавали о мистификации. Увлекательно написанные, эти отзывы создали вокруг Дмитриевой миф о скромной простой школьной учительнице оказавшейся жертвой редакторского произвола. У Волошина и Цветаевой, а также в других отзывах о Дмитриевой, говорится как о «скромной школьной учительнице», которая пишет «милые простые стихи», «школьной девушке», «школьной учительнице такой-то». Такому определению соответствуют и «неброские» качества: скромность, незаметность, простота, непосредственность, даже доброта Дмитриевой[17].
Вместе с тем, главные доводы против «школьного» портрета Дмитриевой можно найти в самих рассказах Волошина и Цветаевой о Черубине, именно там, где авторы защищают казалось бы обратную точку зрения. Эти доводы связаны с настоящими скрытыми мотивами мистификации и с теорией поэтического творчества, которую Волошин развивает в своих критических статьях. Обратимся к «Истории Черубины». История возникновения замысла Черубины соткана из множества мифологизирующих деталей:
«Я начну с того, с чего начинаю обычно, — с того, кто был Габриак. Габриак был морской чорт, найденный в Коктебеле, на берегу, против мыса Мальчин. Он был выточен волнами из корня виноградной лозы и имел одну руку, одну ногу и собачью морду с добродушным выражением лица. Он жил у меня в кабинете, на полке с французскими поэтами, вместе со своей сестрой, девушкой без головы, но с распущенными волосами, также выточенной из виноградного корня, до тех пор, пока не был подарен мною Лиле. Тогда он переселился в Петербург на другую книжную полку. Имя ему было дано в Коктебеле. Мы долго рылись в чортовских святцах („Демонология“ Бодена) и, наконец остановились на имени „Габриах“. Это был бес, защищающий от злых духов. Такая роль шла к добродушному выражению лица нашего чорта»[18].
Предваряя легенду о Черубине описанием ее своеобразного божества Габриаха, Волошин создает уже не только саму Черубину, но и ее мир, в котором у нее есть бог. Эта мифотворческая деталь имеет свои истоки в одной из критических статей Волошина, где он размышляет о происхождении детских игрушек: «У детских игрушек есть своя генеалогия: они происходят по прямой линии от тех первобытных фетишей, которые вырезывал и которым поклонялся древний человек. <…> Матрешки, паяцы, медведи, деревянные лошадки — это древнейшие боги человечества»[19]. Мифическая Черубина, как и реальный «древний человек», имеет своего бога, ибо Волошин переносит миф Черубины в систему реальных понятий, в мир. Мифотворчество становится миротворчеством.