Андрей Меркулов - В путь за косым дождём
Часто мне хотелось представить испытателей в самой обычной обстановке, дома, накануне опасного и трудного дня. Разведчик воздуха перед сложным полетом... Что ждет его завтра? Взлет на машине, еще ни разу не отрывавшейся от земли, с новым ракетным двигателем, струи огня, сразу бросающие вперед так, что пилота вжимает в кресло? Или катапультирование на новой, огромной скорости? Падение штопором, намеренно вызванное, чтобы проверить, а выйдет ли из него машина?
Я помню мягкий зимний вечер, спокойный уют московской квартиры, где меня познакомили с Яковом Берниковым. После он испытывал хорошо известный теперь самолет АН-10, а тогда занимался на разных машинах штопорами. Он оказался добродушным, очень полным человеком, который говорил о себе, смеясь, что по нему кабины новых самолетов меряют. Не торопясь он стал рассказывать о своем деле.
Штопор — неуправляемая фигура высшего пилотажа, почти ненужная для авиации: его трудно использовать. В штопор обычно срываются против желания, и он ведет к неприятностям. Но штопор может быть. Поэтому, обучая курсантов или испытывая самолет, нарочно входят в штопор. Машина срывается из горизонтального полета и, вращаясь, идет к земле. Длина одного витка при штопоре бывает шестьсот и более метров.
Рассказывал Верников, к моему удивлению, очень флегматично и медленно. Трудно было представить, что в воздухе это человек молниеносных решений.
Однажды, рассказывал он, во время перевернутого штопора, когда он висел в идущем к земле самолете вниз головой на ремнях сиденья, теряя за один виток полкилометра высоты, ремни лопнули, и он упал головой вниз на переднее стекло колпака, который закрывает кабину летчика.
— У меня короткая шея, — сказал он. — Если бы длиннее, могла бы сломаться.
Он не мог управлять самолетом. Не за что было схватиться, чтобы выбраться. Тяжелый, грузный человек, он застрял в колпаке, стоя на голове, и мог только видеть, как машина, вращаясь, идет к земле. Он слышал, как идут у него на руке часы. Все же он выбрался. Сумел подтянуться и взяться за управление.
— Как же вы это сделали?
— Сейчас уже не помню. Понимаешь, очень нужно было это сделать.
Рассказывал он об этом минуты три.
— Сколько же времени все это было?
— Ну, за три минуты я был бы уже в земле. — Он подумал, неторопливо посчитал, потом добавил: — Самолет сделал пятнадцать витков. За две минуты. Но ведь в воздухе думаешь быстрее.
За окном шел мягкий снег.
Он стал звонить синоптикам на аэродром.
— Плохой прогноз. Завтра опять погода нелетная, — сказал он сердито, бросая трубку. — А мне хотелось летать.
Все же писать о летчиках очень трудно. Меня всегда удручает, когда спрашивают, был ли я летчиком, или когда называют писателем об авиации. Я пишу не об авиации, а о людях, но из людей я люблю летчиков больше многих. Я никогда не летал самостоятельно и не смогу летать, как бы этого ни хотелось. И все же устаешь завидовать тем, кто летает.
Мне приходилось быть в воздухе гораздо меньше, чем хотелось, и только на гражданских самолетах, не свыше десяти тысяч метров высоты. Но я успел почувствовать отраву небесных впечатлений.
Я помню кучевые облака, впечатляющие и нахмуренные, когда их гонит ветер, как армию в тяжелых шлемах, они идут гора за горой, а тени их пятнами скользят по равнине. Потом они сольются и затянут все сплошь, и самолет пойдет над ровным полем, настолько похожим на вдруг наступившую зиму, что хочется выйти, поиграть в снежки и побегать вокруг самолета, который, кстати, все равно стоит почти неподвижно. Так кажется на высоте. Потом над этим полем вдруг встанут новые хребты, сплошные, как настоящие холмы, хоть наноси их на карту.
В горах своей белоснежной невинностью прельщает зарождающаяся кучевка — на самом деле коварная и опасная внезапными грозами, которых из-за молнии, стремящейся ударить в его металлическое тело, самолет боится, как корабль подводных рифов. Вблизи, у самого борта, зарождение облаков кажется совсем безобидным — дымные, легкие полосы, как шлейф, начинают протягиваться вдоль крыла.
Нельзя забыть ни розовый свет над бухтой Тикси, которую вдруг размывчатое полярное освещение превратило в какой-то сказочный город мечты, — как будто всю жизнь только и ждал, что тебя здесь высадят, — ни тревожные космические оттенки высокого неба, когда корабль летит на восток и вступает в ночь, впереди черно-синяя темнота вселенной со звездами, а позади, где остался закат, непривычное, какое-то зеленоватое планетное небо, подпаленное с края багрово-дымной полосой...
Видишь небо, но этого мало, потому что не испытал борьбы с ним. В писательском деле не обязательно все испытать самому, главное — уметь представить, и для того чтобы писать о телеграфной линии, не нужно становиться столбом. Чтобы избежать ошибок, советуешься с летчиками — друзья не дадут соврать. И все же, когда берешься за любимую тему, не можешь избавиться от острого чувства неполноценности. Я пишу о тех островах, где не был, правда, по рассказам единственных, кто там был... Когда я думаю о своем положении, мне вспоминается не очень выгодный для автора образ. На кораблях есть прекрасный способ стирать матросские штаны — их просто бросают за кормой на веревке, и они бегут за кораблем, напрасно пытаясь догнать. И вот однажды в океане была ночь, полная фосфоресцирующего блеска, и штаны за кормой засветились волшебным пламенем. Они переливались дивным блеском, но все так же миля за милей бежали за кораблем в тщетной надежде его догнать. Я утешаю себя тем, что по крайней мере от этого становишься чище.
Обычно бывает так, что писатель не может летать, а летчик, если и пишет, — только мемуары, в Которых по скромности слишком мало говорит о своих ощущениях. Запоминающихся книг об авиации — наперечет. Таких, как книги Джимми Коллинза, Сент-Экзюпери, Олдриджа, Роже ле Сажа, книги Галлая, Шелеста, Бриджмена, Эвереста, или такой, какой могла быть книга Юрия Гарнаева. Но писать о летчиках надо. Богатая, как сказка, история авиации проходит на наших глазах. И время от времени уходят живые люди. Каждый из них, каждый из тех, кого я знаю, достоин книги и правды, такой же высокой, как небо, в котором они летают.
* * *Есть самый лучший кинематограф — кинематограф жизни.
Душа разведчика всегда загадочна, как каждая человеческая душа. Но одно я знаю твердо: в ней не может быть пессимизма. Иначе ничего не откроешь, кроме того, что в тебе самом лежит дохлая кошка.
Когда мы делали фильм «Цель его жизни», нам важно было понять: как испытатели относятся к своей профессии, которая, по их собственному выражению, «не всегда ведет к долголетию».
Спрашивать об этом трудно. Гораздо реже, чем принято думать, человек склонен говорить, тем более журналисту, о том, что считает действительно для себя важным в своем характере; говорить не общими словами, а так, чтобы передать себя. Этого не говорят потому, что боятся увидеть в слишком упрощенном виде то, что тебе дорого.