Николай Черкасов - Записки советского актера
Впоследствии, много лет спустя, когда я ехал к бойцам Дальневосточной армии, и по пути, из окна железнодорожного вагона, передо мной впервые открылся красавец Байкал, его величавые скалы, — в вагоне, который был радиофицирован, раздалась шаляпинская ария из «Демона» — «На воздушном океане, без руля и без ветрил…». И здесь, в сочетании с величественной природой, с чудесными пейзажами Байкала, тотчас воскресло воспоминание о Шаляпине — Демоне, которое именно в такой обстановке казалось особенно органичным, как нельзя более уместным.
Возможно, что шаляпинский юбилей так запомнился еще и потому, что спустя полторы–две недели я сам впервые очутился на подмостках сцены — и притом именно на подмостках Мариинского театра.
Такому обстоятельству содействовала случайная встреча с одним юношей, моим сверстником, подвизавшимся в качестве статиста. От него я узнал, что будет проводиться набор статистов для пополнения массовок, и, увлеченный мыслью оказаться ближе к любимому театру, обратился к «заведующему статистами», как его называли, — некоему Ермакову, от которого зависел подбор новичков.
В своем деле он был очень опытный, полезный для театра работник. Малограмотный, не получивший музыкального образования, он знал партитуры всех опер и балетов, входивших в репертуар Мариинского театра, помнил мизансцены массовок самых сложных спектаклей, мог группировать толпу или развести какое–либо шествие по некогда установленному режиссурой рисунку, безошибочно руководить действиями статистов. Он же и подбирал участников массовок, тех «разовиков», которые не входили в штат театра и получили за кулисами кличку «ермаковцев».
Мое предложение оказалось кстати — по–видимому, приглянулся мой высокий рост. Мне было предложено явиться в театр на следующий день, на этот раз уже со служебного входа. Я должен был принять участие в инсценировке «Интернационала», а затем, по назначению режиссеров, ведущих спектакль, выходить в нескольких картинах «Бориса Годунова».
Спектакль был торжественный: он шел для первых призывников только что организованного Всевобуча, — и зал был набит молодежью, призванной проходить военную подготовку.
Пока военный комиссар произносил приветственную речь, а А. В. Луначарский говорил вступительное слово, я, одетый рабочим, в блузе с высоко засученными рукавами, в синем фартуке, с большим молотом в руке, по указанию помощника режиссера занял место на возвышении в центре сцены, вполоборота к зрительному залу. Мои худощавые руки были быстро и искусно разрисованы гримером, который подрисовал мне бицепсы, очертил и оттенил контуры якобы мощно развитой мускулатуры. Рядом со мной на помосте стоял мимист, одетый крестьянином, с серпом в руке. Нам показали, как стать, как соединить руки в крепком рукопожатии, как держать серп и молот в свободной руке. Вокруг нас разместились другие участники инсценировки: с одной стороны — вооруженные защитники революции, красногвардейцы с винтовками и матросы, опоясанные пулеметными лентами, с другой — мирные труженики, представители различных национальностей, некоторые из них с косами и граблями, а впереди — дети с флажками в руках.
Наконец в зрительном зале раздались шумные аплодисменты, и сбоку, у занавеса, мелькнула фигура уходившего со сцены А. В. Луначарского.
Мощно зазвучал «Интернационал» в исполнении хора и оркестра, сцена озарилась сильным светом, занавес поднялся над живой картиной, символизировавшей единение рабочих и крестьян, и прожектора высветили большой лепной герб РСФСР, установленный в глубине сцены. С последним тактом «Интернационала» занавес опустился под восторженные крики молодежи.
Антракт был недолгим, и я спешил подготовиться к выходу во второй картине пролога «Бориса Годунова».
Одетый в длинный тяжелый боярский костюм, тканный золотом и украшенный цветными камнями, с бородкой, наспех подклеенной гримером, я прохожу на сцену в ожидании выхода.
Первая картина пролога идет к концу.
С любопытством слежу за ходом действия из–за кулис. Но вот падает занавес, и почти в то же мгновение несколько навесных декораций уходят наверх, помост, близ которого я стою, выдвигается за кулисы, и что–то больно задевает меня по плечу.
— Ей, поберегись! Новичок, что ли?.. — раздается окрик пожилого рыжебородого плотника, и мимо меня ловко снуют рабочие сцены, перенося разъединенные части декораций, станки и бутафорию: сцену быстро обставляют для второй картины пролога. Теряю ориентировку и не сразу отхожу в сторону, ошарашенный всем тем, что происходит кругом.
Вступает оркестр, начинается вторая картина пролога.
Меня, как высокого ростом, ставят в первой паре бояр, шествующих за Борисом Годуновым в сцене венчания. Моим соседом, также облаченным в боярский костюм, с точно такой же бородкой на лице, является высокий, стройный юноша, впоследствии один из моих ближайших друзей — Евгений Александрович Мравинский, в то время оканчивавший школу и подвизавшийся в Мариинском театре в массовках, а несколько лет спустя — дирижер этого же театра и затем главный дирижер симфонического оркестра Ленинградской филармонии.
Мы ждем выхода у приступочки, с которой, возвышаясь, тянется к рампе широкий помост, устланный красным сукном. Впереди нас, тесно прижавшись друг к другу, — боярские дети, рынды с золотыми топориками, бородатые стрельцы.
— Следуйте за Федором Ивановичем на шаг от него и прямо по помосту, — поясняет мне режиссер.
Режиссером этим был И. Г. Дворищин, пользовавшийся большим доверием Шаляпина и всегда руководивший ходом спектаклей с его участием.
— Только не наседайте на Федора Ивановича, держитесь позади, ровняйтесь на соседнего боярина… Затем переоденетесь, выйдете приставом в корчме… Мизансцену покажу в антракте…
Со сцены слышно, как князь Шуйский обращается к народу, — и из–за кулис легко движется, как бы выплывает величественная фигура Ф. И. Шаляпина в царском облачении.
Несется «Слава», в полную силу звучит хор, — и начинается торжественное шествие, венчание Бориса на царство. Ф. И. Шаляпин встает перед нами, шагает по красному помосту — и буря аплодисментов несется ему навстречу. Делаю еще шаг вперед, ровняясь по Е. А. Мравинскому, впервые вижу со сцены зрительный зал — и застываю около Шаляпина — Бориса в этой торжественной картине, которую я так хорошо знаю, так отчетливо себе представляю и которой не раз восторженно рукоплескал со всей силой юношеского энтузиазма.
Шаляпин — Борис широким жестом плавно отводит правую руку к груди, к сердцу, — жест, который я так часто наблюдал из зрительного зала и так хорошо знаю, вплоть до того, что ясно представляю себе, как играют и переливаются разноцветные перстни на его руке, — и задушевным, полным тихой сосредоточенной грустью голосом сдержанно поет свои первые слова: