Борис Горбатов - Алексей Куликов, боец
- За маркизет не ручаюсь, - озабоченно отвечал Иван Родионов, - но что будет, по силе возможности...
Вот теперь тащат немцы маркизет, сукна, валенки. Они разбили двери, сломали замки, разворотили полки... И опять не понимал Куликов: "По какому праву? Ведь это же наше, мое добро..."
Раз проходил он мимо разбитого немцами родильного дома. Не с руки ему было, а зашел. Словно силой какой потянуло. Были выбиты в доме все стекла, и мебель переломана, и на полу солома, навоз и грязь. Через все палаты прошел Куликов, и лицо его было каменным, а глаза сухими. А в одной палате не выдержал - уронил слезу. Детские кровати тут были. Беленькие, махонькие, кроватки для новорожденных.
И он долго стоял, склонившись над пустой кроваткой, как тогда над трупом девочки в ситцевом платьице с горошинами. И вспомнилось ему, как однажды, ранней весенней зарей, приехал он в район в больницу, - жена рожала первенького. Доктор вышел на крыльцо, поздравил с сыном. Покурили. "Летчик будет?" - пошутил врач. "Нет, - ответил Алексей, - будет, как отец, пахарем". Такая в то утро теплынь была, и вся местность звенела, точно вокруг всё колокола и жаворонки, а у больничного крыльца, застоявшись, нетерпеливо ржали кони, добрые рыжие кони, и в бричке пылала под солнцем гора золотой соломы, - это чтоб новорожденного не растрясти.
И впервые подумал Куликов здесь, у пустой детской кроватки: "До чего ж складно было все у нас устроено на нашей земле! Если жене рожать - больница, сына учить - школа, семена травить - лаборатория, трактор ладить к весне МТС".
Все разрушил фашист, все, что было любо и дорого Алексею Куликову, все, к чему привык он, чем жил. Весь уклад его жизни растоптал фашист. Нет, это не такая война, про которую деды рассказывали. Нет, это не такой враг. И все накипало и накипало сердце Куликова яростью... Трудно его рассердить, но горе тому, кто рассердит его!
Однажды он засиделся в хате, куда загнала его непогода. Хозяин, степенный пожилой мужик, оставлял ночевать - дождь на дворе, холодно. Куликову и самому не хотелось уходить - сколько дорог уж он прошел, сколько еще идти! - но деликатничал: "Время неспокойное, может стесню?" Они беседовали негромко и неторопливо, и все о том же, что времена пришли страшные, беда, разорение.
Вдруг - громкий стук приклада в дверь, звон стекла, и - немцы. Они не вошли, как люди в чужую избу входят, сняв на пороге шапку и поздоровавшись, - ворвались. Один сразу же забегал по избе, другой бросился к столу, третий нетерпеливо закричал хозяину:
- Фить! Фить! - и показал рукой на дверь.
Хозяин не сразу понял, чего хочет от него гитлеровец. Он чуял: стряслась беда, а какая - еще неведомо. Но немец все злее кричал ему: "Фить! Фить!" - и пистолетом показывал на дверь. И только тогда хозяин сообразил, что его просто гонят из хаты на улицу. Он растерялся: как же можно такое? Ведь это его изба. Может, они не знают, что эта изба - его, его собственная? Может, они не верят, что это его хата? Так все соседи подтвердят. Вот и иконы в углу - ими еще при деде освятили новоселье, вот и сундук, купленный в Ромнах на базаре, вот постель, стол, карточки на стене - все его, хозяина, вещи. Он разводил руками, объяснял, тыкал пальцем то в фотографии, то в иконы, но немец уже совсем свирепо крикнул ему: "Фить!" - и вышвырнул его за порог. Просто вышвырнул.
Потом обернулся и встретил взгляд Куликова. Тяжелый был этот взгляд, даже немец опешил.
- Рус? - пробормотал он.
- Да, рус. Русский, - гордо ответил Куликов. - Русский я, - повторил он еще раз.
- Рус - собака... - сказал, наливаясь злобой, гитлеровец и вдруг сорвал с головы Куликова шапку (память о молодайке) и надел на себя. - Рус ничего не надо. Рус - собака, - сказал он, уже хохоча и довольный собой.
- Сам ты собака! - закричал Куликов, но пинок вышвырнул его за дверь.
Он очутился в темноте. Медленно падал дождь. У плетня стоял хозяин и плакал. Не плакал даже, а как-то странно скрипел зубами, и Куликов понял, что это от горькой обиды. Нет той обиды горше, когда тебя из собственной хаты выгнали. А дождь все падал и падал.
Куликов подошел к хозяину и стал рядом у плетня.
- Убивать их надо, - негромко сказал он, - всех убивать.
Но хозяин вдруг яростно обернулся к нему. То ли больше он людям не верил, то ли надо было злобу сорвать, но ответил он с сердцем:
- Тебе-то что? Твоих-то, пензенских, не касается. Твои-то, пензенские, гитлеровца не пробовали...
- Может быть, пензенских не касается, - обиженно согласился Куликов. И вдруг закричал: - А душа? Душа что? Душу ты не считаешь? Что ж, у меня не русская душа?
Никогда раньше не задумывался Алексей Куликов о том, какая у него душа - русская или нерусская. В колхозе у них всякий люд был - и русские, и татары, и мордва. И человека ценили там по тому, как трудится человек. Но сегодня, когда фыркнул ему немец: "Ты, рус, - собака", - остро почувствовал Алексей Куликов, что кипит в нем гордая и вольная русская душа и душу эту ни оплевать, ни растоптать, ни унизить нельзя.
И не было в этой душе сейчас ни сомнений, ни жалости, ни страха только ненависть. Ненависть душу жгла.
Когда памятным июньским вечером ехал Алексей Куликов служить в армию, казалось ему, будет эта война недолгой и нестрашной, вроде осенних сборов приписного состава.
Но теперь, пройдя крестным путем много километров, не спрашивал себя Алексей Куликов, долго ли, много ли ему воевать. Знал: до тех пор воевать, пока не уничтожим врага.
Немецкие патрули, мимо которых пробирался он, и не знали, что это идет к своим Алексей Куликов, русский солдат, твердо положивший в душе своей биться с врагом, жестоко биться, без страха, без жалости, без пощады. До конца.
3. АЛЕКСЕЙ КУЛИКОВ СТАНОВИТСЯ ВОИНОМ
Драться! Драться! - вот чего больше жизни желал Алексей Куликов, когда, выйдя из окружения, попал, наконец, с маршевой ротой на фронт. А его в первый же день на фронте горько обидели.
Всему пополнению выдали винтовки новенькие, золотистые, еще жирно, по-складскому, смазанные ружейным маслом, а ему досталась винтовка старая, пообитая, щербатая.
- Ишь ты, блондинка! - восхищенно восклицал молодой паренек и нежно гладил ложе своей золотистой винтовочки. - Наташка...
А Куликов сердито разглядывал свою: на прикладе трещина, на стебле затвора заусеницы, ствольная накладка пожухла и сморщилась. "Шрамоватая какая-то! - неприязненно подумал Куликов. - От начальства за нее беспременно влетать будет, чисть не чисть".
Командир отделения заметил расстройство Куликова.
- Вы что ж, товарищ Куликов, - спросил он обиженно, - оружию не рады?
- Да нет... Чего ж? Ружье как ружье.
- А что ж вы дуетесь на него, как мышь на крупу? А ну, покажите. - Он взял из рук Куликова винтовку, поглядел номер, и лицо его вдруг осветилось тихой, хорошей грустью. - Тридцать три тысячи пятьсот тридцать семь, произнес он. - Максима Спирина оружие. Друга. Флорешти... Дубосары... Еще Прут... Река есть такая...