Исаак Дойчер - Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
Через Ромеров и Пазов Троцкий установил контакты с западными газетами и, все еще находясь в консульстве, написал серию статей, которые во второй половине февраля появились в «New York Times», «Daily Express» и в других изданиях. Эта серия стала его первым публичным рассказом о внутрипартийной борьбе последних лет и месяцев. Отчет был кратким, убедительным и наступательным. Он не щадил никого из врагов и соперников, старых или новых, и менее всего — Сталина, которого теперь осудил перед всем миром, как ранее осудил его перед Политбюро в качестве «гробовщика революции». Еще до того, как эти статьи увидели свет, у него возникли проблемы с сотрудниками консульства, которые стали уговаривать его переехать из консульства в жилой дом работников консульства, где он продолжал бы находиться под «защитой» ГПУ. От переезда он отказался, и этот вопрос был отложен до тех пор, пока не обнаружилась публикация статей. Теперь у Сталина появился повод, в котором он нуждался, чтобы открыто изгнать Троцкого. Советские газеты заговорили о том, что Троцкий «продался мировой буржуазии и готовит заговор против Советского Союза», а карикатуристы изображали Троцкого, обнимающего мешок с 25 000 долларов. ГПУ объявило, что отныне не считает себя ответственным за его безопасность и требует выселения из консульства.
Несколько дней Наталья и Лёва, которых даже теперь заботливо сопровождали агенты ГПУ, без устали искали в пригородах и на окраинах Константинополя более-менее безопасное и уединенное жилье. Наконец, они нашли дом не в городе, не вблизи его, а на островах Принкипо в Мраморном море. Из Константинополя до островов можно было добраться на пароходе за полтора часа. В этом спешном выборе места жительства есть некий ироничный оттенок, потому что Принкипо, или Принцевы острова, когда-то были местом изгнания, куда византийские императоры заключали своих противников и мятежников королевской крови. Троцкий приехал туда 7 или 8 марта. Ступая ногой на берег в Буйюк-Ада, главной деревне Принкипо, он предполагал, что приземлится здесь, как перелетная птица. Но этой деревне суждено было стать его домом более чем на четыре долгих и полных событий года.
Троцкий часто описывал этот период своей жизни как «третью эмиграцию». Этот не совсем точный термин в какой-то степени раскрывает настроение, с каким он приехал в Принкипо. Да, его на самом деле в третий раз депортировало российское правительство, и он уезжал жить за границу. Но в 1902-м и 1907 годах его ссылали в Сибирь и за полярный круг, откуда он убегал, после чего находил убежище на Западе, и, куда бы он ни приходил в те дни, он принадлежал к той большой, активной и динамичной общине, которой была тогда Россия в изгнании. На этот раз он стал эмигрантом не по своему выбору, и за границей не было сообщества российских ссыльных, чтобы принять его как одного из своих и создать среду для дальнейшей политической деятельности. Существовало много новых колоний политических эмигрантов, но все они были сформированы контрреволюционной Россией в изгнании. Между ними и Троцким была кровь Гражданской войны. Из тех, кто в той войне сражался на его стороне, не было таких, кто подал бы ему руку.
Поэтому его третье изгнание отличалось от предыдущих двух. Оно не имело аналогов, потому что за долгую и богатую событиями историю политической эмиграции вряд ли нашелся бы человек, оказавшийся в сравнимом одиночестве (за исключением Наполеона, который, однако, был военнопленным). Троцкий подсознательно стремился смягчить суровость нынешнего остракизма, связывая его со своим дореволюционным опытом. Сейчас память о тех переживаниях успокаивала. Период его первой эмиграции длился более трех лет и был прерван Annus Mirabilis[2] — 1905-м; вторая продолжалась много дольше, уже десять лет, но за ней последовал высший триумф 1917 года. Каждый раз история щедро вознаграждала революционера за его неутомимое ожидание за рубежом. Не слишком ли легкомысленно будет ожидать, что она так же поступит и на этот раз? Он понимал, что теперь перспективы могут оказаться менее обещающими и он может никогда не вернуться в Россию. Но сильнее, чем это знание, была потребность в ясно очерченных и ободряющих проспектах, а также оптимизм бойца, который при угрозе поражения, или даже увязнув в безнадежной схватке, все еще предвкушал победу.
Такого рода оптимизм его никогда не покидал. Если в последние годы он оставался более уверен в окончательной победе своего дела, чем в личных шансах дожить до этого, то в первые годы этого изгнания преобладал более личный оттенок в его оптимизме. Он всерьез и с нетерпением ожидал своей скорой реабилитации и возвращения в Россию. Он не считал политическую обстановку стабильной и среди потрясений коллективизации и индустриализации ожидал сдвигов в народе, которые приведут к сдвигам и в правящей партии. Он не верил, что сталинизм сможет достичь консолидации, ведь это всего лишь мозаика из несовместимых идей и нерешительность бюрократии, которая не осмеливалась разбираться с проблемами, с которыми сталкивается. Он был убежден, что интермедия со сталинским восхождением обязательно придет к концу либо через подъем революционного духа и возрождение большевизма, либо через контрреволюцию и реставрацию капитализма. Это убеждение владело его мыслями, даже когда временами приходилось считаться с другими возможностями. Он видел себя и единомышленников представителями единственной серьезной оппозиции Сталину, единственной оппозиции, которая стояла на платформе Октябрьской революции, предлагала программу социалистических действий и учреждала альтернативное большевистское правительство. Он не представлял себе, что Сталин сможет уничтожить оппозицию или даже вынудить ее надолго замолкнуть. И тут его надежды также питались дореволюционными воспоминаниями. Царизм не смог задушить никакую оппозицию, хотя бросал в тюрьмы, ссылал и казнил революционеров. Почему же тогда Сталин, который еще не казнит своих противников, добьется успеха там, где царизм потерпел провал? Правда, у оппозиции были свои взлеты и падения, но, пустив глубокие корни в реалии общественной жизни и будучи рупором пролетарских классовых интересов, она не могла быть уничтожена. Как ее признанный лидер он был обязан управлять ее деятельностью из-за рубежа, как это делал Ленин, да и сам он когда-то руководил своими приверженцами из-за границы. Теперь он мог один говорить за оппозицию в условиях относительной свободы и делать так, чтобы его голос был слышен повсюду.
Однако в другом отношении его позиция отличалась от той, что имела место до революции. Тогда он был неизвестен миру или известен как революционер лишь посвященным. Сейчас его положение было другим. На этот раз он не выныривал из мрака подполья. Мир уже увидел его в качестве лидера Октябрьского восстания, основателя Красной армии, архитектора ее победы и вдохновителя Коммунистического интернационала. Он поднялся до высоты, с которой не дано опускаться. Он играл свою роль на мировой сцене в свете рампы истории, и он не мог уйти. Его прошлое довлело над настоящим. Он не мог отступить в спасительную темноту дореволюционной эмигрантской жизни. Его деяния потрясли мир, и ни он, ни мир не могли их забыть.