Игорь Андреев - Алексей Михайлович
Дальнейшие события Смуты еще более способствовали десакрализации личности царя и вели к кризису монархического сознания. Государь, не соответствующий образу истинного самодержца, легко обращался в самозванца и наоборот. Самозванство превращалось в апробированный способ достижения недостижимого. «Сойдемся вместе, выберем царя», — разгульно шумели в кабаках русские люди, соблазненные возможностью обратить свои требования в «государеву волю». И далеко не всегда власти могли с уверенностью сказать, останутся ли эти слова просто «воровскими» или же станут прелюдией к новой самозванческой авантюре. Не случайно московские люди говаривали, что у Спасского набата веревка к языку привязана — слова и вправду в эпоху смут легко оборачивались делом. К этому и восходит обостренная реакция Романовых на всякого рода «непригожие слова», диапазон которой простирался от «вкинуть в тюрьму» и ободрать кнутом, «чтоб им неповадно было плутать», до виселицы и плахи. Воистину для таких неосмотрительных говорунов все получалось, как в песне:
А дружка да свашка — топорик да плашка.
Кошмар самозванства буквально преследовал первых Романовых. В условиях выборности династии самозванство ставило перед новой властью множество проблем, разрешение которых требовало терпения, политической ловкости и кропотливого труда. Романовым пришлось заново выстраивать образ благочестивого и справедливого государя, царя-батюшки. Эпоха потребовала от Михаила Федоровича и Алексея Михайловича обновить потускневший царский лик. Государю реальному предстояло совпасть с образом государя, который существовал в потрясенном Смутой народном сознании. Отныне — и как никогда прежде — надо было соответствовать. Такая сверхзадача диктовала своеобразную парадигму поведения, особую заботу об ореоле и высоте царской власти и сана.
Упрочивая свои позиции, первые Романовы всячески подчеркивали связь с прежней династией. Сама выборность настойчиво вытеснялась из памяти и заменялась идеей законного и естественного наследования. «Новизна» сознательно отдавалась на заклание «старине», столь высоко почитаемой в средневековом обществе. Не случайно в молитвенном обращении к новому чудотворцу, митрополиту Филиппу Колычеву, Алексей Михайлович станет просить прощения за невольные прегрешения «деда его», царя Ивана Грозного. Второму Романову и предстояло окончательно связать прошлое с настоящим.
Новые представления, выкованные в Смуту, сильно влияли на линию поведения монархов. После пережитого государь уже не виделся единственным воплощением и носителем идеи государства. Государство — это еще, как оказалось, и «вся земля», и «люди Московского государства». Произошел этот поворот отчасти поневоле, когда государи исчезали, а идея оставалась. «Из-за лица проглянулась идея», как выразился В. О. Ключевский. Последствия подобного разделения государя и государства на сознание и политику были огромными. В перспективе то была ступенька к становой идее петровской эпохи — служению Отечеству. Но сначала Романовым предстояло вновь вернуться к исходному, к олицетворению собой всего преславного Московского государства.
«Овии к востоку зрят, овии к западу» — в этом восклицании одного из самых известных летописцев Смуты, дьяка Ивана Тимофеева, — горестный вздох по поводу разномыслия, занесенного в общество катаклизмами эпохи. Тесное общение с иноземцами, заполнившими царство, не прошло бесследно и не ограничилось лишь одной ненавистью ко всему латинскому. Упрочился интерес к происходящему на Западе. Явились первые сомнения в собственных ценностях и укладе жизни. В первые послесмутные годы эта болезнь была еще похожа на легкое недомогание. Хворают немногие, как, к примеру, бывший любимец Лжедмитрия I князь Иван Хворостинин. Он держал у себя иконы «латинского письма» и жаловался на духовное одиночество: в Москве де всё люд глупый, жить не с кем, сеют землю рожью, а живут ложью. Возраст и монастырская келья выправили отступника. Князь «образумился» и вполне сравнялся со своим окружением.
Но судьба одного человека — еще не судьба всей страны. Вскоре оказалось, что иноземную хворь не излечить ни тюрьмами, ни внушениями. Хворь прилипчива. Она соблазняла западными диковинками и невиданными новшествами. Она питалась соображением государственной пользы, которая заставляла преобразовывать худые поместные полки в полки «нового строя» — прообраз будущих соединений регулярной армии. Она, наконец, со временем осозналась как жизненная потребность учиться у Запада. Не случайно младший сын царя Алексея, отправляясь в свое первое Великое посольство, закажет себе печать, текст которой будет венчать все преобразовательное движение уходящего XVII столетия: «Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую».
Вот персонифицированная линия этого движения к западной культуре.
Ее начало — Лжедмитрий I, которого открыто поносят за пренебрежение к московским обычаям и склонность к польскому политесу.
Середина столетия — Алексей Михайлович. Он до кончиков ногтей, до последнего поклона перед иконописным ликом русский и православный, но уже «подпорченный» острым интересом ко всему западному, уже болеющий сомнительными «комедийными потехами».
Исход века — Петр Алексеевич, царственный брадобрей, готовый переиначить жизнь на новый лад и ведущий себя почти так же, как всеми осуждаемый первый самозванец. За столетие многое переменилось и… вернулось к самому началу с полной заменой минуса на плюс. Преданный анафеме, «западник» Отрепьев сгинул. Петр же начал свое восхождение к Петру Великому.
Смута — исток этого замысловатого движения. Именно она во многом придала ему ту взрывчатую противоречивость, которая вычеканила «бунташные узоры» на всей истории XVII столетия.
В обстановке послесмутного хаоса православие оказалось той крепью, которая объединяла общество. Призывы к всеобщему покаянию и милосердию играли огромное значение. Они соединяли людей духовно и психологически, направляли энергию не на разрушение, а на созидание. Истории угодно было распорядиться так, чтобы во главе этого созидания встали Романовы.
Созидание это было довольно своеобразным — с сильным налетом консерватизма. И одновременно с внутренним, до излома, напряжением. В представлениях книжников, православные, погрязшие в грехе и забывшие страх Божий, «понаказались» Смутой. Повторение пережитого страшило необычайно. Спасение виделось в обретении твердости, в приверженности к православию и старине. Такое умонастроение подталкивало к самоизоляции. Отступничество каралось Смутой. Смута преодолевалась твердостью в вере и незыблемостью привычных ценностей. То была, по сути, продиктованная временем модель замкнутого социокультурного развития.