Юрий Орлов - Опасные мысли. Мемуары из русской жизни
И проснулся. Что-то изменилось: били копыта, подпрыгивали сани. Бабушка кричала — кричала и молилась:
— Пречистая Дева! Божия матерь. Помилуй и спаси! Помилуй! Спаси!
Я поднял голову. Высоко и грозно вскидывал ноги конь. Пелагея правила стоя, в левой руке топор, в правой вожжи. Она пригнулась, как будто готовясь к прыжку. Я обернулся. В шаге от саней, слева-сзади, несся зверь. Он не смотрел на меня, он смотрел на топор, занесенный для удара. Топор поблескивал. Бабушкино лицо светилось. Я поглядел на луну… Она тоже неслась за нами, не отставая. Почему она никогда не отстает?
— Закройся! — крикнула бабушка. — Шубой, шубой закройся! Шубой! Матерь Божия! Дитя! Дитя спаси!
Уже зарываясь в шубу, я увидел других волков, мощными прыжками обходивших Вороного по целине.
— Дитя спаси! — кричала Пелагея. — Дитя! Егорушка…
Били копыта. Овчина лезла в нос, щекотала, хотелось чихнуть, я крепился. Бац! Меня перевернуло на бок: Вороной шарахнул сани о деревенские ворота, круто рванул вправо, поскакал вниз, забарабанили копыта, мост! Теперь круто вверх, налево, направо, дом! Вороной заржал. Бабушка подхватила меня и вбежала на крыльцо. Немного погодя я сидел за столом, ел пшенную кашу с молоком, весь день хранившую свое тепло в огромной русской печке. Бабушка стояла на коленях перед ликом Богородицы, шептала молитвы, крестилась, кланялась до полу, опять шептала. Теплилась лампадка. Потом она, как всегда в этот час, принесла кадушку с теплой, настоянной на травах водою, насыпала какой-то соли, поставила в воду мои ноги, начала растирать их, приговаривая что-то. Мои ноги отнялись, не знаю почему, еще два года назад.
Наконец бабушка забралась по лесенке на печь, перестелила там овчины и подняла меня. Мы улеглись на мягких шкурах. От печки приятно пахло теплой сухой глиной, которой были обмазаны кирпичи. Я присел на корточки на краю печки, раскинул руки и, оттолкнувшись ногами, со сладким наслаждением вытянув все теле, полетел к окну; перевернулся, оттолкнулся от стенки и полетел обратно к печке…
Назавтра возвратились из лесу с дровами мои дядья Митя и Петя.
— Что, мать, за вами волки гнались? — спросил Митя.
— И не говори. Вороной понес, я оглянулась, батюшки! Они по всему полю, что-те твоя конница.
— Зубы наголо! — засмеялся Митя. — Надо, Петь, посидеть, покараулить.
— Ищи ветра в поле, — возразил Петя.
— Я сразу за топор, — говорила бабушка. — Один догнал, клыки, супостат, скалит и все на Егорушку смотрит.
— На топор, — сказал я. — Он на топор смотрел.
— Не всегда, — сказал Митя. — Не всегда они уходят. Могут и здесь погулять сколько-нибудь. Надо, Петь, приманки набросать.
— Ха! Поймал.
— Что?
— А как ты раз на приманку-то волков ловил. Батя-то велел. Помнишь?
— А! Помню. Все помню, что пацаном делал. Помню, а как будто на том свете было. Отчего, мать?
— Убивал много, — ответила бабушка и ушла в кухоньку за печку.
Братья замолчали. Гремели противни на кухне.
— Митя, ты как волков ловил? На приманку?
Митя взял меня на колени.
— Деда помнишь?
— Да откуда ему помнить-то? — донеслось из-за печки.
— Ну вот, до Империалистической войны это было. Велел мне твой дедушка Павел, а мой папаша, подстрелить волка. Крутится у двора, подкоп начал, глядишь овец перережет. Корову, лошадь.
— Вороного?
— Не. Тогда у нас другой был. Мерин.
— Мерин?
— Мерин. А Вороной жеребец.
— Уж кто жеребец, так это ты, — заметила бабушка.
Митя с Петей засмеялись.
— Ну вот, привязал я накрепко к нашему дубу коровью голову, с Рождества лежала, засел вечером в куст, возле прудка, и дежурю. Ночь идет. Волка нет. А в марте. Не то, чтобы холодно, а зябко. Завернулся получше, ружье под шубу, да, черт, и заснул. Молодой еще совсем был.
— Как я?
— Как ты, чуть постарше может.
— Годков на ннадцать, — сказала бабушка.
— Как ты, — повторил Митя и поерошил мою голову. — Открываю глаза — волки, да не один, два. Тянут-потянут коровью голову, вытянуть не могут, а ружье-то под шубой, спросонья туда, сюда, вытаскиваю, стреляю, трах, дым рассеялся — волков и след простыл. Промахнулся. Ну что ж, иду к бате. Стыдно. Отец говорит: «Ложись на печку, тебе еще за мамкин подол держаться».
— На печку? Где мы с бабушкой старые кости греем?
— На ту самую. Проспался, выхожу на улицу, Зюзя, сосед, и спрашивает: «Не твоя ли, мол, волчица, по деревне в праздничек гуляла?» — «Какая волчица?» — «А подраненная. Ты, — говорит, — ее подстрелил, ей по лесу не пройтить, пошла дорогой». — «Давно?» — «Да утрем». Опять я проспал! На лыжи, ружье за плечи — и побежал по следу, по крови.
— По крови-и?
— Ну да, она ж раненая. Долго бежал. Догнал, наконец. Смотрю, сидят на дороге, двое. Муж-волк, значит, сопровождает ее в госпиталь. Убью двоих! Да только он, как меня увидел, поднялся, за шиворот ее тянет, идем, мол, давай. Она поднялася, побежали, и опять я от них отстал. И так каждый раз. Только догоню, он ее за шиворот, и — айда. Ну, а все-таки она раненая. Уж я замотался, а ей как? Догоняю опять, смотрю, он ее тянет, тянет, а она лежит без движения. Ага! Загнал. Целюсь скорей в его. Двух волков теперь-то, думаю, папаше представлю. И что ж ты скажешь? Не уходит. Не уходит! Стоит и на меня смотрит: бей, мол, что делать, я ее на тебя не могу оставить. Не оставишь, думаю, не надо. Дело твое, и жизнь твоя — не моя. Целюсь, глядим в глаза друг другу. Что ж ты, говорю, не бежишь? Так — не охота, а расстрел. Неужто за нее жизнь отдашь? Да она ж уже не живая! И кто ты есть — зверь! Тут вдруг она вскочила; и опять они убежали».
— Догнал? — спросил я.
— Нет.
— Почему?
— Не пошел за ними. Помиловал.
— Зверей пожалел! — крикнула бабушка. — А людей? Жалел?
— Сравнила, мать. Людей и зверей. Звери лучше.
— Может и лучше. А сказано: не убий!
— Нету бога, мать.
— Дьякона убил, в церковь коней поставил! Детей расстрелял.
— Юнкера не дети. И революция не свадьба. Сегодня он юнкер, а завтра — офицер. Я пожалею утром, а меня расстреляют днем. Или — или. Да и — дворянская кровь, чего жалеть? Мне сказано: не выпускай кадет из училища. У меня пулемет. Они утречком все же выбегают. Выбегают — стреляю. Две сотни перестрелял. Для первого раза, верно, мать, многовато.
— Прихвастнул? — поинтересовался Петя.
* * *К четырем годам бабушка подняла меня на ноги. Теперь можно было носиться до упаду с другими детьми, играть в казаков-разбойников, прыгать с сеновала, ловить ленивых карасей корзинкой в длиннющей деревенской запруде. Но больше всего мне нравилось проводить время в одиночестве, на полной свободе, в лугах и болотах. Каждый день на рассвете я провожал нашу корову Машку на общее пастбище в стадо. Пастух наигрывал на своей дуде (еще существовали в те дни пастухи и дудки); от болот отлетал туман, носились ласточки. Счастье взрывало меня. Я скакал, прыгал — по кочкам, через можжевеловые кусты, кружился, падал. Потом брел домой по коровьей тропе; или убегал в лес.