Жюль Ренар - Дневник
18 сентября. Я никогда не выберусь из этой дилеммы: я страшусь невзгод, но они меня подстегивают и делают талантливым. Мир же и благополучие, наоборот, парализуют меня. Итак, или быть ничтожеством, или вечно быть обремененным заботами. Надо выбирать.
Предпочитаю иметь неприятности, говорю я.
Но мне было бы очень неприятно, если бы меня поймали на слове.
24 сентября. Начал «Обермана» Сенанкура. Никак не читается. Нет, в жизни не дочитаю до конца. Бессмысленный культ скуки. До чего же идиотская выдумка этот их «туман в душе». Душа, конечно, не бог весть что, но вот эта школа умела превращать ее в ничто.
25 сентября. Читаю роман за романом, полон ими, начитался до краев, по уши, потом пресыщаюсь банальностью, назойливыми повторами, условностью, однообразными приемами и сознаю, что могу писать иначе.
28 сентября. Ты говоришь, что еще не совсем созрел. Чего же ты дожидаешься? Пока не сгниешь?
30 сентября. Читал другу. — Ах, друг мой, ты был очень жесток! Вспоминаю твое лицо. Нет, лучше не вспоминать. Я говорил тебе: «Хочешь еще немножко?» — «Чего — чаю или стихов?» Я видел, что ты колеблешься.
Я по-настоящему страдал. Смирялся и наливал тебе еще чашку. Затем я снова перелистывал рукопись — с улыбками, с подмигиваниями, чтобы обольстить тебя, подзадорить. Но мы медленно пили чай, полузакрыв глаза, в облаке пара.
Какие же вы дураки, друзья, какой от вас прок… Я начал складывать рукопись в папку, завязывать ее. Но какими неловкими движениями! Думаю, что даже женщина, которая одевается на глазах возлюбленного, но все еще верит, что желание вновь проснется в нем, не могла бы с большим искусством изображать, что всего труднее на свете попасть рукой в рукав или разгладить складки на рубашке, еще недавно пролетевшей в самый дальний угол комнаты…
Но твое-то желание, мой друг, уснуло крепко. Рукопись вернулась в свою полотняную рубашку. Я с удовольствием швырнул бы тебе в физиономию кипящий чайник. Ах, друзья, дорогие друзья, кричите: «Это прекрасно, действительно прекрасно! Просим! Просим еще!» Вам ведь так просто сказать это, а мы — когда вы этого не говорите — мы так огорчаемся и так надолго!
* В зале для фехтования: куча маркизов, графов. Эти люди живут за счет своих имен. Они производят на меня сильное впечатление. Плебей, сын крестьянина, я считаю их всех болванами. Однако они мне импонируют, и когда, проходя мимо, я вижу их голые жалкие тела, я застенчиво говорю: «Извините!»
6 октября. В один прекрасный день в часы вставят фонограф. Вместо того чтобы звонить, они будут объявлять время: «Пять часов, восемь часов». Им возразят: «Вы опаздываете», или: «Вы спешите!» Мы будем беседовать с временем. Оно остановится, чтобы поболтать, как простая консьержка или служанка в лавочке.
21 октября. Лабрюйером в нынешнем стиле — вот кем следовало бы быть.
* Когда я держу в объятиях женщину, я прекрасно сознаю, что и тут еще я занимаюсь литературой. Я произношу такое-то слово потому, что должен его произнести, и потому, что оно литературно. Даже и в эти минуты я не могу быть естественным. Я не знаю английского, но я сказал бы охотнее «я люблю вас» по-английски, чем просто «я люблю вас».
* Что может быть хуже новелл Бальзака? Для него это слишком узко. Впрочем, когда у него возникала идея, он писал роман.
* Хорошенькая женщина обязана быть опрятной и кокетливой с самого утра и в хозяйственных хлопотах блистать, как новая монета среди кучи мусора.
5 ноября. Ах, если бы у меня был секретарь для сновидений! Какие замечательные вещи он записал бы!
Днем я зажигаю свою мысль, но часто она тускла, как огонь, который не хочет разгораться. Когда же я засыпаю, она начинает пылать. Мой мозг — фабрика, работающая по ночам.
9 ноября. Моряки и морские сюжеты сейчас в чести. Я тоже люблю моряков и море; но вот увидите, заговорю я о них только тогда, когда они уже у всех навязнут в зубах, как Эйфелева башня, износятся до самого якоря, когда веера их шкиперских бород будут не менее популярны, чем серп луны, когда при одном взгляде на них будет начинаться морская болезнь.
14 ноября. Вчера вечером, 13-го, на первом собрании Плеяды[7] в кафе «Франсе» видел странные лица. А я-то думал, что длинные волосы уже отжили свой век. Мне казалось, что я попал в зверинец. Их было семеро. Был Кур. Он так и остался коротким[8], и хотя я не видел его пять лет, а то и больше, мне показалось, что он не успел за это время сменить ни воротничка, ни зубов. Валлет меня представил. Мы все знали друг друга по имени. Все вежливо поднялись, ибо я один из главных пайщиков. Я уже чувствую какие-то неприятные веяния. Расселись по местам, и я начал заносить заметки в записную книжку. Ну и волосы! Один там был похож на Человека, который смеется, но смеялся он скверно, потому что на нижней губе у него был большой гнойный прыщ. Можно было бы сосчитать волосы в его бороде, но мне было не до того.
Его шевелюра меня пленила. Его мягкая шляпа, его офицерский, в обтяжку, мундир, а главное, монокль, который все время выпадал, взлетал, блестел, как-то меня тревожили…
Валлет: Можно ли рассматривать журнал как юридическое лицо? Вот в чем вопрос.
— А! О! Да!
— Потому что, если наложат взыскание…
Начали совещаться. Конечно, с них еще никогда ничего не взыскивали. И все-таки рождалось беспокойство. Сам термин пугал. Каждый уже видел себя в тюрьме, сидящим на скамье среди маленьких корзиночек с провизией, которую принесли друзья.
— Позвольте, но если с журнала взыскивают, как с юридического лица, то, значит, он лицо малопочтенное.
Кажется, я сам сказал эти слова. Ну и глупость. Успеха они не имели, и я побагровел, как стекло в луче рефлектора.
Опасность взыскания, казалось, миновала.
Валлет, главный редактор, взглянул на листок бумаги, исписанный карандашом, и продолжал:
— Сначала название… Сохраняем ли мы название «Плеяда»?
Я не смел ничего возразить, но я считал немного устаревшим это астрономическое название в стиле Марпона-Фламмариона[9]. Почему, в таком случае, не «Скорпион» или «Большая Медведица»? И потом, поэтические группировки уже назывались так при Птолемее Филадельфе, при Генрихе III, при Людовике XIII… Тем не менее название приняли.
— А какого цвета обложка?
— Кремовая!
— Белая, матовая! — Яблочно-зеленая! Нет! Цвета лошади, которую я видел. Серо-бурая в яблоках. — Нет! Нет!
Валлет никак не мог вспомнить, какую именно лошадь он видел.
— Цвета табака, в который налили молоко.