Олег Калугин - Прощай, Лубянка!
Второй мой заезд в пионерлагерь состоялся на следующий год. Поселок Сиверская километрах в шестидесяти от Ленинграда всегда был излюбленным местом отдыха горожан. Там располагались и детские учреждения местного МГБ. Самым примечательным эпизодом того сезона была встреча с курсантами школы МГБ. Они играли на аккордеоне и банджо, пели американские и английские песни. Мне сразу же захотелось стать таким же, как эти веселые, уверенные в себе молодые люди. Может быть, впервые я задумался о будущем. Кем быть, какую дорогу выбрать в жизни?
Привлекала астрономия, звездные миры, неразгаданные тайны планет. Но здесь нужна математика, а это не моя стихия. Нет, лучше быть диктором радиовещания, рассказывать о событиях в стране и мире, призывать народы к скорейшему освобождению от нищеты и капиталистической эксплуатации. Пожалуй, еще интереснее стать военным атташе или дипломатом…
На лето 1948 года отец предложил нам с матерью поехать в Литву. В Игналине, живописном городке в сотне километров от Вильнюса, по его словам, можно было прожить три месяца без особых затрат.
Действительно, Игналина оказалась чрезвычайно привлекательным местом для недоедавших ленинградцев. Помимо превосходных природных условий, она располагала богатым и дешевым рынком, где торговали еще свободные тогда крестьяне окрестных хуторов. Мы поселились в частном доме, мать тут же обзавелась бараном и двумя десятками кур. Целыми днями носился я с литовскими мальчишками по окрестным лесам, собирая орехи, ловя раков в озерных протоках и совершенствуя свои навыки рыбака. Однажды мать предупредили: не разрешайте сыну уходить далеко в лес: там в бункерах живут «зеленые братья» — бандиты, ненавидящие русских. На меня уговоры матери не подействовали. Но случилось так, что в Игналине был застрелен местный активист, и через день в поселок прибыл «студебекер» с автоматчиками. А еще через сутки всех жителей пригласили прийти к сельсовету. Там у стены лежали два окровавленных трупа, выставленные напоказ, чтобы другим было неповадно. Это были «зеленые братья», уничтоженные в ходе карательной операции.
Мертвецов видел я и раньше. Однажды мы, школьники, обнаружили труп в заполненной до краев водой яме в Александро-Невской лавре. Мы ткнули покойника палкой, и костюм на нем тотчас же рассыпался. Из кармана самый смелый из нас вытащил бумажник с продуктовыми карточками, военный билет. Все эти трофеи мы отнесли в ближайшее отделение милиции. Стражи порядка встретили нас грозным вопросом: где деньги? Долго пришлось объяснять, что денег не было, что покойник, видимо, жертва нападения и что милиции надо поспешить на место обнаружения трупа.
В Игналине я увидел изрешеченные пулями одежды, запекшуюся на лицах кровь, спутанные клочьями волосы. Это было лицо смерти. Еще вчера эти парни о чем-то думали, мечтали, за что-то боролись. Мне стало тоскливо.
К мысли о жизни и смерти меня вернули события июня 1950 года, когда разразилась корейская война. Вскоре после начала конфликта я поспорил с отцом моего школьного приятеля. Я считал, что уход нашего представителя из Совета Безопасности позволил беспрепятственно принять решение об использовании против Северной Кореи вооруженных сил под флагом ООН. Отец приятеля, еврей и правоверный коммунист, с пеной у рта доказывал мудрость советской внешней политики. Я позволил себе с горячностью сказать что-то неуважительное. «И тебе жалко этих корейцев и китайцев! Да их там миллионы, сотни миллионов, они все равно победят!» — взорвался оппонент. И в тот момент я впервые подумал, насколько отвратительно построен наш мир.
Жизнь каждого человека и моя тоже — скоротечна. Что бы мы ни делали, всему есть конец. Сотни миллионов — это же люди, живые существа. У каждого свое лицо, своя жизнь, семья, дети, собственное представление о счастье, естественное стремление к благополучию. Почему они должны умирать? И разве все они не так же, как и я, чувствуют горе, радость, обиду, боль? Все они — корейцы и китайцы, немцы и русские, американцы и вьетнамцы, евреи и арабы, англичане и ирландцы? Нет, война чудовищна, насилие бессмысленно, человеческая жизнь бесценна.
Еще один случай заставил меня снова задуматься о людских судьбах, о милосердии и прощении. В знойный день возле ленинградского Дома писателей я увидел заросшего щетиной, в лохмотьях, мужчину, жадно пьющего из лужи. Изумленный, я подошел к незнакомцу и спросил, не могу ли быть чем-нибудь полезным. Он поднял голову, и из глаз его брызнули слезы. На ломаном русском он объяснил, что возвращается из плена, пробирается в Германию. Я протянул ему яблоко — все, чем был богат в тот момент, и пожелал поскорее увидеть своих близких.
Со смущенным сердцем возвращался я домой. Нас учили в школе ненавидеть врагов. «Папа, убей немца» — такие или подобные плакаты наводняли русские города и села во время войны. Почти все мои родственники погибли на фронте, либо умерли от голода в Ленинграде. Но эта встреча вызвала горечь, чувство сострадания. Так жизнь учила присматриваться к людям, мне открылось существование других миров, непохожих на мой собственный.
Возможно, размышления об абстрактных материях стимулировали общественную деятельность. На уроках истории и географии я выступал с пространными, выходившими за пределы темы ответами, язвил, иногда даже паясничал, чувствуя слабость позиций преподавателя. Критические увлечения свойственны переходному возрасту, и мои классные наставники были снисходительны ко мне.
Вообще среди учащихся в нашей школе большинство составляли выходцы из семей старой петербургской интеллигенции. Прогулов практически не было, до выпивок и курения не дошло даже в выпускном классе. По-видимому, с этим был связан и уровень преподавательских кадров. В те годы началась борьба с «безродными космополитами», а в нашей школе их было немало. Одна из них, учительница истории, питала ко мне явную симпатию: она не раз с моей помощью демонстрировала различным комиссиям высокую эффективность преподавания общественных дисциплин. Для поддержания своих знаний я много читал дополнительной литературы по истории, а потом просто увлекся средневековьем. Кажется, в 16 лет я был лучше осведомлен о папских энцикликах, походах Кромвеля и хрониках французских королей, чем о многих эпизодах русской истории.
Но особенно любил я Аиду Львовну Голденштейн, преподавательницу русской литературы, заслуженную учительницу республики, награжденную еще в те времена орденом Ленина. Тучная, страдавшая грудной жабой, пожилая женщина, она преображалась, когда начинала разбор «Войны и мира» или тургеневских романов. По ее инициативе в школе ставились инсценировки классики. Я играл обманутого мужа Анны Карениной в спектакле по одноименному роману, затем белого офицера в «Незабываемом 1919-м» Вс. Вишневского. Пришлось исполнить роль и в маленьком скетче по мотивам исторических хроник В. Скотта. Но здесь застрельщиком оказалась наша «англичанка», тоже увлеченная, любившая свою профессию дама.