Андрей Трубецкой - Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Мы уже ходили в город поодиночке, а я тем более, так как продолжал учиться в университете заочно: показывал начальству бумажку, что мне надо на консультацию, и меня отпускали. В одно из таких увольнений зашел к Раевским, которые жили в 5-м Монетчиковом переулке недалеко от казарм — хорошим знакомым наших семей, родственникам жены двоюродного брата Владимира Голицына. Младшая дочь дяди Шурика и тети Нади Раевских, Сонька, была подругой Еленки Голицыной, и мы втроем ходили еще до моего призыва в армию на только что открывшуюся тогда Сельскохозяйственную выставку, где весело проводили время. У Раевских я бывал нередко, дом этот был веселый. В тот раз, будучи в увольнении, я засиделся у них, никак не хотелось возвращаться в неуютную казарму, уходить от приятного семейного очага. Хозяева, да и Сонька делали намеки, а я не понимал... Но вот стали появляться первые гости, и до меня дошло, я стал поспешно собираться. Тогда тетя Надя сказала:
— Ну, уж теперь оставайся.
И я остался. Были интересные гости, среди них Сергей Прокофьев. Были танцы, пение под гитару... Но после этого случая к Раевским заходить уже не хотелось.
Нередко я заходил в семью дяди Никса (Николая Владимировича Голицына) — брата матери. У его сына Кирилла были симпатичные ребятишки, с которыми я любил возиться. Однажды зашел к двоюродной сестре Машеньке Веселовской. Жили они тогда на Усачевке, и в семье только что появилась дочка Анютка. Недалеко проходила окружная железная дорога, где в дыму, в парах в вечерней морозной мгле шли эшелоны на Финский фронт — так по ассоциации и запомнилось то посещение Машеньки.
Однажды я получил от матери открытку, где было написано, что такого-то числа в такое-то время она будет делать покупки поблизости от казарм. Естественно, я получил эту открытку несколькими днями позже означенного числа. А в очередное увольнение выяснил, что текст этот придумала «мудрая» тетя Машенька Бобринская с тем, чтобы мы повидались с матерью, приезжавшей в Москву за продуктами. Наивная тетка.
По службе я ведал заправкой автомашин горючим и вел его учет. Гараж наш — огороженный проволокой участок двора с нашим же часовым, десяток грузовиков да ряды бочек. Иногда ездили за бензином на Выхинскую нефтебазу. В одну из таких поездок нас на Рязанском шоссе обгонял грузовик с ящиками яблок. На ящиках два грузчика, которые без всяких с нашей стороны знаков стали кидать нам эти яблоки — такое было отношение к солдатам.
Шоферы батальона — ребята покладистые, и я быстро с ними сошелся, а они научили меня нехитрому делу — крутить баранку. Когда начались страшные морозы, шоферы, возвращаясь из поездок промерзшими, оставляли машины у входа в казарму и бежали согреваться. Тогда я шел ставить машину в гараж, но прежде вдоволь катался по огромному двору, благо был он большой, до самой Павловской больницы, купол которой высился за стеной.
В свободное время по вечерам я садился за занятия. Садился систематически и однажды услышал, как меня ставили в пример за это упорство.
А тем временем события разворачивались. В газетах стали писать о провокациях на Карельском перешейке со стороны «белофинов». В конце ноября в батальоне был митинг, из которого запомнилось своей деланностью выступление одного из новобранцев-украинцев. Он «гневно клеймил агрессора», и уж больно гладко все это получалось, как будто он только что оттуда и все знал, все видел собственными глазами. Тогда мне в новинку были такие выступления. Через день-два началась Финская кампания. Длилась она три с лишним месяца, стоила нам очень дорого, но чести и славы не принесла, хотя и получили мы Выборг и еще кое-что. Во дворе висел репродуктор, передававший последние известия и прочие радиопередачи. Теперь из него нередко неслись хаотические звуки — скрежет и визг — радиоглушение. Непонятно, почему это глушение передавалось в общую трансляционную сеть.
Ударили морозы. На улице дух захватывало, шинель спасала мало, а московские трамваи превратились в ледяные пещеры. Термометр показывал ниже сорока. В казарме тепло — к батареям отопления не прикоснуться. Сообщения о быстром передвижении войск Ленинградского военного округа, о панике врага, массовой сдаче в плен сменились описанием отдельных эпизодов да словами «тяжелые бои». Перестали появляться непривычные русскому уху финские названия населенных пунктов — фронт встал. До нас доходили пугающие вести о замерзших и обмороженных, о финских снайперах, наносивших большой урон Появилось выражение Линия Манмергейма: неприступные укрепления на Карельском перешейке. Еще в первые дни войны в газетах была опубликована Декларация Народного Финского правительства, подписанная Куусиненом и еще кем-то. Под крупно напечатанным словом «Декларация» в скобках стояло другое, мелко напечатанное — «Радиоперехват» — дескать, мы тут не при чем. Позже это слово можно было частенько услышать в разговоре, когда сообщался какой-нибудь слух. Затем оно трансформировалось в «радиопарашу» — народ не обманешь и в юморе не откажешь. Через несколько дней был опубликован наш договор с правительством Народной Финляндии и фотография приема Сталиным этого правительства. Поговаривали, что ни до, ни во время войны это правительство не покидало Москвы.
А фронт от Ленинграда до Мурманска стоял. И направлялась туда войск уйма, хотя боевые действия велись от имени Ленинградского военного округа.
В нашем дворе стоял прожекторный полк. Его стали готовить к отправке на фронт и среди прочего одели в новые военные полушубки: солдат в простые белые, а командиров в коричнево-желтые, молодцеватого покроя. «Вот хорошее разделение целей для снайперов. Может быть, только эти прожектора будут стоять далеко от линии фронта», — подумал я.
Однажды меня вызвал комиссар батальона — старший политрук Пухов и повел такую речь:
— Время серьезное, вы находитесь в армии и должны все отдавать армии, а получается так, что телом вы здесь, а душой в университете. Бросайте ваше заочное обучение, сейчас не до этого. А летом, когда уедем в лагеря, совсем не сможете учиться. Отпускать в университет на занятия уже сейчас вас не сможем.
Я почувствовал, что сопротивляться бесполезно, хотя в разговоре и пытался это сделать, и с сожалением бросил заочное обучение.
Скажу несколько слов о сослуживцах. Среди них были два студента консерватории: Федяшкин, замечательно игравший на самодельном ксилофоне, и украинец Маломуж, виртуозно свистевший — оба бессменные участники батальонной самодеятельности. Вспоминается дружески относившийся ко мне Розов (из города Белева). Когда он бывал в наряде на кухне, то всегда приносил какой-нибудь гостинец: соленый огурчик или еще что-либо в этом роде. Довольно близко сошелся я с неким Суриковым, студентом юридического института. После войны я дважды встретил его на улице в районе старого университета (случайно?). Первый раз в 1947 или в 48 году. Он не скрывал, а даже как бы хвалился, что работает в органах. Я помалкивал, имея на это основания, о чем буду говорить ниже, и только сообщил, что учусь в университете. Второй раз я встретил его после 1955 года Выглядел он болезненным, хотя всегда был худым. По его рассказам, продолжал служить в органах. Говорил, что «пережил такое, такое... людей опускали с десятого этажа в подвал...», намекая на перетряску органов после Берии. На мой вопрос «Ну, а как же ты?» — ответил, что этими делами не занимался. Чем он там занимался, не знаю.