Говард Фаст - Как я был красным
Через два месяца умер Иосиф Сталин. Земля к земле, прах к праху и, слава богу, бессмертных нет.
Излагая историю своей жизни, я стараюсь не становиться в позицию судьи, или прокурора, или адвоката. Хотя, конечно, вовсе оценок не избежать. Коммунистом я стал по чистоте и невинности сердца. Это не оправдание и не попытка уйти от ответа, это просто констатация факта. Среди моих товарищей по партии не было ни одного, кто бы, как я, на собственной шкуре познал нищету. Я вырос на улице и перенял такие повадки, без которых бедным не выжить. К тринадцати годам я знал, кто такие "легавые" и кто такие проститутки, я умел постоять за себя, на бегу крал газеты в киоске, жульничал в дворовых играх, словом - выживал. Но это был мир проклятых, а есть люди, которые жизни не щадят, чтобы покончить с проклятьем. Это коммунисты, и, вступая в Коммунистическую партию, я вступал в компанию хороших людей.
Нет изначально добрых, нет изначально дурных, есть грязь и несправедливость, и главное - не обижать других. Быть человеком - дело непростое и запутанное; быть пастырем - еще труднее, а мы, как я уже говорил, ощущали себя пастырями. Дело осложнялось еще и тем, что человеческого братства, о котором мы мечтали, на земле не существует, и когда теряешь связь с действительностью, все идет наперекосяк.
С тяжелым сердцем я отправился к Шуллеру и Новику, и пересказал им свой разговор с Ауслендером.
- Ну, и что хорошего, если ты на весь мир раструбишь, что в Советском Союзе процветает антисемитизм? - осведомился Новик.
- Но ведь это правда, а люди должны знать правду. Это важно. Антисемитизм - дрожжи ненависти и убийства. А социализм тут вообще ни при чем.
- Но Россия - социалистическая страна. Единственная в мире социалистическая страна. Это тоже важно.
- Что же, в таком случае мы имеем социалистический антисемитизм.
По-моему, тут-то Шуллер и сказал, что я перфекционист и романтик. Насчет этого не знаю, но что правда, то правда: в те годы я был моралистом - грех, от которого впоследствии избавился. Однако наше руководство-то обвиняло меня совсем в другом. Мои товарищи - художники, артисты, литераторы - так и не примирились с пактом Сталин - Гитлер, но Лионель Берман любые сомнения рассеивал историей о Пите. Пит, итальянец по происхождению, рабочий, человек могучего телосложения, был вожаком коммунистов в Чикаго. Человек это был немудрящий и, когда товарищи, смущенные пактом и сталинским вторжением в Польшу и страны Балтии, пришли к нему с вопросами, он расстелил на столе карту мира и сказал: "Смотрите, на всем этом гнусном свете только одно красное пятно; и если оно становится больше, у Пита никаких возражений не имеется".
Боюсь, все не так просто. Когда все наше руководство оказалось в тюрьме, партию возглавил черный и, провозгласив поход против "белого шовинизма", установил в ней еще более отвратительную тиранию, чем была раньше. Любой черный член партии получил возможность обвинить любого белого в шовинизме, и тому грозило исключение.
Как-то к нам с Бетт зашла одна славная негритянка и пожаловалась, что некий тип склоняет ее к сожительству, а при отказе грозит выбросить из партии.
- Ну и пошли его куда подальше, - посоветовал я.
- Так он пристает.
- А ты не обращай внимания.
Эта женщина любила партию. Именно в партии она познакомилась с белыми, которые относились к ней, как к белой, или, как если бы они сами были черными. Она обрела любовь и вырвалась из гетто. Но встретились ей и мерзавцы. Я все рассказал Лионелю Берману, и он отклкнулся так: "Что ж, бывает. Бывает везде. В том числе, и в партии".
Но я был наивным человеком. Меня не устраивала подобная постановка вопроса: "бывает". Не должно быть, и если какой-то ничтожный деятель требует от рядового члена коммунистической или любой иной организации переспать с ним под угрозой исключения, значит, в этой организации что-то прогнило. Власти клеветали на нас, утверждая, что мы послушные марионетки в руках Советского Союза или что мы стремимся силой свергнутть существующий строй, но была вещь, которую не могли понять ни Эдгар Гувер, ни Джо Маккарти, даже помыслить о ней не могли, ибо и сами были отравлены тем же ядом - ГНИЛЬ ВЛАСТИ.
В моей жизни наступили тяжелые времена. Со смертью Сталина открылись шлюзы, которые уже никогда не закроются. К тому времени я переехал в Тинек, пригород Нью-Йорка, и связь с партией поддерживал только через "Дейли уоркер", в состав редколлегии которой согласился войти после долгих лет сотрудничества. Несмотря на постоянные стычки с людьми, руководившими газетой, я любил ее и уважал. Ее неизменно обвиняли в лизоблюдстве перед Советами, но на самом деле это была самая независимая и самая мужественная газета в Америке. Русских мы никогда ни о чем не просили и ничего от них не получали. Но поскольку мы были коммунистами, вышло так, что их грехи и их преступления стали нашими грехами и преступлениями. И это справедливо - мы всегда вставали на их сторону и жили безумными иллюзиями на их счет. Мы боготворили их; мы приписывали им добродетели, которых у них не было.
Сталин умер, и все изменилось. Можно сколько угодно твердить, что он безумец, это не помогает. В последние месяцы своего пребывании в партии я перечитал две книги - Светониеву "Жизнь 12 цезарей" и "Жизнеописания" Плутарха. В той и другой есть аллюзии с жизнью и деятельностью Сталина. Та и другая укрепили меня в мысли, что герои их - сумасшедшие. Я перечитал Фрейда и других, писавших о паранойе, и пришел к убеждению, с которым, наверное, многие не согласятся: за малыми исключениями, правители наций, сект, профсоюзов, компартий и десятков иных организаций - люди с отклонениями в психике.
Но все это, повторяю, не объясняет полностью безграничной, невообразимой жестокости Сталина, хотя бы частично вина ложится и на организацию, которая выдала ему мандат. Если бы в послевоенной Америке нашелся хоть один институт, у которого достало бы мужества и мудрости противостоять террору Гувера и Маккарти, компартия, вероятно, была бы другой.
Тем не менее, Америка не Россия, американские коммунисты не русские коммунисты, а "Дейли уоркер" не "Правда". Истина мало-помалу выходила наружу, и мы больше не закрывали на нее глаза.
Жили мы с Бетт в ту пору анахоретами. Раньше я проклинал политическое невежество американцев, теперь благословлял его. За исключением самых просвещенных учителей, никто в местной школе не связывал Рейчел и Джонатана со зловещей фигурой Говарда Фаста - если вообще кто-нибудь слышал о таком, разве что имя на корешке книги в школьной библиотеке попадалось.
Теперь пресса утратила всякий интерес к левым и борьбе с ними, что давало ощущение покоя, на который я прежде и не рассчитывал. Бетт нашла вполне приличную работу модельера в одном нью-йоркском ателье, я продолжал заниматься своим безнадежным издательским бизнесом. Правда, за детей мы по-прежнему опасались, я даже спать ложился, кладя для надежности под подушку бейсбольную биту. Вспользоваться, правда, ею, к счастью, не пришлось.