Сергей Лавров - Лев Гумилев: Судьба и идеи
Период этот, видимо, оказался роковым для отношений А.А. с сыном; очевидна какая-то фальшь писем, фальшь их тона даже в сложный период «хлопот за Лёву».
М. Ардов так описывает пребывание А.А. в Москве: «Начиная с пятидесятого года Анна Андреевна жила у нас на Ордынке едва ли не больше, нежели в Ленинграде. Сначала тянулось следствие по делу сына, он сидел в Лефортовской тюрьме. А затем этого требовала и работа — Ахматовой давали стихотворные переводы именно в московских издательствах»242.
В ардовском доме господствовал отнюдь не похоронный настрой; там острили и смеялись, шутили по поводу известного доклада А.А. Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград». Свои шутливые упреки Ардов преподносил Анне Андреевне в манере типичного «советского оратора»: «И прав был товарищ Ж., когда он нам указывал...» Шутили, сочиняя частушки по поводу работы классика «Марксизм и вопросы языкознания»:
К нам приехал Виноградов — Виноградова не надо!
Выйду в поле, закричу: — Мещанинова хочу!243
Те, кому приходилось «изучать» известное произведение «Марксизм и вопросы языкознания» в начале 50-х гг., вспомнят, что академик В. В. Виноградов после сталинской работы был на коне, тогда как академик И. Мещанинов — в опале, правда, тоже довольно символичной. Сталин сказал как-то: «Если бы я не был уверен в честности академика Мещанинова...» Эта фраза Вождя стала для Мещанинова «охранной грамотой».
Для А. Ахматовой новый лидер советского языкознания был не абстрактно-далекой фигурой. В письме к Л.Н. от 9 декабря 1957 г. она с придыханием сообщала: «Перед тем как я рухнула во второй раз... я позвонила Виноградовым. Они были очаровательны. Виктор Владимирович спросил, в Москве ли ты, и сказал, что очень хочет тебя видеть». Интересно, хотел бы Виноградов видеть Л. Гумилева в 1955-м? Замечу еще, что приводимые М. Ардовым высказывания А.А. по самым разным поводам (оценки коллег, воспоминания, просто замечания о Москве, наблюдаемой из окна машины) несравнимо интереснее, содержательнее, значимее, наконец, остроумнее ее писем сыну244.
Но вернемся в ГУЛАГ. Здоровье Л.Н. ухудшалось; никакие ходатайства не приближали свободы; росло непонимание с А.А. «Только одного хочу: по возможности закончить книгу об истории Центральной Азии, сиречь посмертную докторскую диссертацию», — пишет он все тому же В. Н. Абросову в середине 1955 г.245. А в конце августа Л.Н. откровенно пишет другу: «Если пересмотр приведет меня домой, надо начинать жизнь заново, а это ох как трудно. Это задача для молодости, а я уже старик?»246
Идет 1955-й. Гумилеву — 43 года. Вообще-то не так и много, но если вспомнить ничтожную паузу между «первой Голгофой» и 1949 г. — всего четыре года, — то спрашивается, что он видел «на воле», что успел? Разве что, работая библиотекарем сумасшедшего дома, защитить диссертацию. Пересматривая свою жизнь «ретро» в эти «окна свободы», он бодрится, утешает себя — «что-то было». Но «лагерное», циничное проступает именно при этих воспоминаниях, особо в рассуждениях о женщинах: «Птица — была у меня 32-я, и то я считаю, что мне повезло»; «Я знаю, что Птица не хороша, но прочие были еще хуже». Все это как-то пошловато и диковато для умного и деликатного человека, каким по сути был Л.Н. Только в этом смысле можно понимать его советы «другу Васе»: «Как ты прав, что не женишься! Я, вертясь среди баб, ничего не приобрел и много потерял, а ведь требования мои минимальны — только приличия во взаимоотношениях». Дальше идут советы «в чистом виде»: «Я не шучу, я настаиваю, чтобы ты самыми татарскими методами открыл и продолжил донжуанский список, не взирая на лица партнерш. Не думай сам, а поступай, как я тебе пишу — заводи бабу, да не одну. Это то, что тебе нужно, а к чистой любви ты пока не подготовлен»247.
Среди этих текстов были и более проникновенные, горькие размышления о том, что все уже поздно: «Я не знаю как сложится моя судьба, но, по-видимому, приходится рассчитывать на холостую жизнь, что меня ничуть не огорчает: мне жениться поздно, ухаживать лень и беспокоиться о взаимности вовсе неохота».
Что же все-таки спасало в этой, казалось бы, полной безысходности? Ответ на этот вопрос в следующих словах Л.Н. из письма Абросову: «Я, конечно, всемерно стараюсь отвлекаться в сторону науки, но сколько можно? Жить и смотреть на мир неохота». Мне кажется, что первая часть фразы — объяснение всего: дикой выносливости, преодоления, способности не обращать внимания на условности, существующие даже там, за колючей проволокой. Чего стоит информация из двух писем конца 1955-го: «Живу сейчас средне, хожу на работу, — учусь на сапожника». И через три дня еще: «Я стал сапожником. Все, включая начальство, хохочут надо мною, но мне наплевать, я в тепле», и тут же с хорошим юмором: «А в самом деле, достаточно прочесть любую статью Натаныча (А. Н. Бернштама. — С. Л.), чтобы понять, что это сапожник; почему никто не смеется? Лучше историку работать в сапожной, чем писать книги как сапожник»248.
Самое ценное (а вместе с тем и спасительное) для Л.Н. — была возможность хоть как-то заниматься наукой. «Я все чаще стал попадать в больничный барак, — пишет он. — Наконец, врачи пожалели меня: определили инвалидность. Меня назначали теперь на сравнительно легкие работы... Так появилось время, чтобы думать. Теперь предстояло самое трудное: получить разрешение писать. В лагере, как известно, категорически запрещалось вести какие-либо записи. Я пошел к начальству и, зная его преобладающее свойство — предупреждать и запрещать, сразу запросил по максимуму: «Можно ли мне писать?» — «Что значит писать?» — поморщился оперуполномоченный. «Переводить стихи, писать книгу о гуннах». — «А зачем тебе это?» — переспросил он. «Чтобы не заниматься разными сплетнями, чтобы чувствовать себя спокойно, занять свое время и не доставлять хлопот ни себе, ни вам». Подозрительно посмотрев на меня, он молвил: «Подумаю». Спустя несколько дней, он вызвал меня и сказал: «Гуннов можно, стихи — нельзя»249.
Многократно цитированные выше «письма Васе» интересны, конечно, не жалобами, не «поучениями» насчет женщин, а колоссальным накалом научного поиска, добрым спором двух профессионалов на путях «стыковки», казалось бы, самых разных наук. В начале 1955 г. Л.Н. пишет Абросову: «У меня здесь 2 чемодана книг и ни одной тряпки»250. Из омского лагеря в 1956 г. он уедет тоже с двумя чемоданами. Они сколочены из досок (их сделали столяры — зеки), но в них бесценный для Л.Н. груз: рукописи двух его монографий: «Хунну» и «Древние тюрки» — его будущая, к счастью, не «посмертная» диссертация.