Нина Демидова - Писарев
Шляться в течение нескольких лет по ресторанам и по балетам, потом вдруг ни с того ни с сего усесться за письменный стол и взять перо в руки с тем, чтобы сделаться писателем, — это фантазия по меньшей мере очень странная. Браться за перо, зевая, и в то же время ожидать, что перо напишет что-нибудь мало-мальски сносное, — это также нисколько не остроумно. Наконец отвращение Онегина к упорному труду, отвращение, которое так откровенно признает сам Пушкин, составляет симптом очень печальный, по которому мы уже заранее имеем право предугадывать, что Онегин навсегда останется эмбрионом. Но не будем торопиться в произнесении окончательного приговора. Когда человек входит в новую фазу жизни, тогда он поневоле идет ощупью, берется за непривычное дело очень неискусно, переходит от одной ошибки к другой, испытывает множество неудач и только посредством этих ошибок и неудач выучивается понемногу работать над теми вопросами, которые настоятельно требуют от него разрешения.
Онегин увидал, что он не может быть писателем и что сделаться писателем гораздо труднее, чем пообедать у Талона. Эта крошечная частица житейской опытности, вынесенная им из первого столкновения с вопросом о труде, по-видимому не пропала для него даром. По крайней мере вторая попытка его оказывается гораздо благоразумнее первой.
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он с похвальной целью
Себе усвоить ум чужой.
Значит, начал читать. Это придумано недурно. Но именно эта удачная, хотя и очень простая выдумка тотчас раскрывает перед нами ту истину, что Онегин — человек безнадежно пустой и совершенно ничтожный.
Отрядом книг уставил полку;
Читал, читал, а все без толку:
Там скука, там обман и бред;
В том совести, — в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна:
Как женщин, он оставил книги
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.
Если бы Онегин расправился так бойко с одними русскими книгами, то в словах поэта можно было бы видеть злую, но справедливую сатиру на нашу тогдашнюю вялую и ничтожную литературу. Но к сожалению, мы знаем доподлинно, из других мест романа, что Онегин умел читать всякие книжки, и французские, и немецкие (Гердера), и английские (Гиббона и Байрона), и даже итальянские (Манзони). В его распоряжении находилась вся европейская литература XVIII века, а он сумел только задернуть полку с книгами траурной тафтой. Пушкин по-видимому желал показать, что проницательный ум и неукротимый дух Онегина ничем не могут удовлетвориться и ищут такого совершенства, которого даже и на свете не бывает. Но показал он совсем не то. Он показал одно из двух: или то, что Онегин не умел себе выбрать хороших книг, или то, что Онегин не умел оценить и полюбить тех мыслителей, с которыми он познакомился. По всей вероятности, Онегина постигли обе эти неудачи; то есть и выбор книг был неудовлетворителен, и понимание было из рук вон плохо. Онегин, вероятно, накупил себе всякой всячины, начал глотать одну книгу за другою без цели, без системы, без руководящей идеи; почти ничего не понял, почти ничего не запомнил и бросил, наконец, это бестолковое чтение, убедивши себя в том, что он произошел всю человеческую науку, что все мыслители — дурачье и что всех их надо повесить на одну осину. Это отрицание, конечно, очень отважно и очень беспощадно, но оно, кроме того, чрезвычайно смешно и для отрицаемых предметов совершенно безвредно. Когда человек отрицает решительно все, то это значит, что он не отрицает ровно ничего и что он даже ничего не знает и не понимает» (21, стр. 311–315).
Реалисты«Реалисты, построившие всю свою жизнь на идее общей пользы и разумного труда, относятся презрительно и враждебно ко всему, что разъединяет человеческие интересы, и ко всему, что отвлекает человека от общеполезной деятельности. Поэтому они строго осуждают ту мелкость понятий и узкость симпатий, которые прививаются к женщинам всем направлением их воспитания. Это враждебное отношение реалистов к искусственной ограниченности женщин послужило поводом к бессмысленной клевете. Добрые люди пустили слух, что реалисты отрицают семейство, осмеивают брак и стараются поставить разврат на степень общественной добродетели… Каждый настоящий реалист прежде всего — работник. Хороша ли, дурна ли его работа, об этом он сам знает, и об этом он не будет давать отчета тем добрым людям, которые изобретают и распускают ложные слухи. Хороша ли, дурна ли его работа, но во всяком случае он трудится как вол, а кто не трудится, тот и не может называться реалистом, как бы красноречиво он ни рассуждал о человечестве и об общей пользе. Кто не трудится, а только рассуждает, тот или пустой болтун, или вредный шарлатан, но уж ни в каком случае не реалист. Стало быть, настоящим реалистам нет никакой надобности ратовать против целомудрия и против супружеской верности. У реалиста труд стоит на первом плане. Что помогает успеху его труда, то он любит. Что мешает его труду, то он ненавидит. Когда женщина является мыслящим существом, способным помогать его работе и ободрять его своим сочувствием, тогда он любит и уважает женщину. Когда женщина является капризным ребенком, требующим себе не участия в полезной работе, а пестрых игрушек, тогда он отворачивается от нее, чтобы она не мешала ему трудиться и не надоедала ему бессмысленною болтовнею. Такой брак, который увеличивает силу и энергию работника, называется на языке реалиста полезным, благоразумным и счастливым. Такой брак, который уменьшает или извращает рабочую силу, называется вредным, безрассудным и несчастным. Для прочной связи между мужчиною и женщиною необходим, по мнению реалиста, общий труд. Мужчина должен трудиться, и женщина также должна трудиться. Если они трудятся в одинаковом направлении, если они оба любят свою работу, если оба способны понять ее цель, — то они начинают чувствовать друг к другу симпатию и уважение, и, наконец, мужчина и женщина объявляют свое решение перед обществом и призывают на свой союз благословение любви.
Все это, по мнению реалиста, очень естественно и благоразумно. Если брак заключен при таких условиях, то, по мнению реалиста, счастие обоих супругов с каждым годом должно увеличиваться, и вместе с их счастием должна постоянно увеличиваться их взаимная привязанность…
Я всегда видел в счастливой любви очень большое наслаждение, помогающее нам переносить трудности и неприятности утомительной работы и упорной борьбы с человеческими глупостями. Я всегда смотрел на любовь не как на самостоятельную цель, а как на превосходное и незаменимое вспомогательное средство. Поэтому я никогда не составлял себе преувеличенного понятия о наслаждениях любви, и, следовательно, я был совершенно застрахован против всяких разочарований и охлаждений. Мне нравится наружность моей жены, но я бы никогда не решился сделаться ее мужем, если б я не был вполне убежден, в том, что она во всех отношениях способна быть для меня самым лучшим другом. Я знал всю ее жизнь и все ее наклонности, прежде чем я решился сделать ей предложение. Она знала всю мою жизнь и все мои наклонности, прежде чем она решилась принять мое предложение. С тех пор как мы сошлись, мы ведем труд наш общими силами. Она понимает, чего я хочу, и я тоже понимаю, чего она хочет, потому что мы оба хотим одного и того же, хотим того, чего хотят и будут хотеть все честные люди на свете… Все силы ее ума и ее начитанности постоянно находятся в моем распоряжении, когда я нуждаюсь в ее содействии; все силы моего ума и моей начитанности постоянно подоспевают к ней на помощь, когда она чем-нибудь затрудняется. Этот ежеминутный обмен услуг превращает самую сухую работу в живое наслаждение и оставляет за собою неизгладимый ряд самых обаятельных воспоминаний. Чем больше таких воспоминаний, чем больше взаимных услуг, тем больше работ, улаженных общими силами, тем теснее наша дружба, тем полнее наше взаимное доверие, тем непоколебимее наше взаимное уважение. А тут еще присоединяется ощущение любви в тесном смысле этого слова, тут еще дети как новая живая связь между мною и ею; а тут еще ее неизбежные страдания, которые делают женщину священною в глазах каждого мыслящего человека. Я этих страданий не могу разделить с нею, поневоле же я должен вознаградить ее за них удвоенною нежностью и безграничным уважением; а тут еще воспитание детей как новый вид общей работы, которую мы оба сумеем вести сообразно с далекою и высокою целью всего нашего существования. Одна и та же личность является, таким образом, для меня товарищем по работе, другом, женою, страдалицею, матерью и воспитательницею моих детей, — и вдруг выдумывают, что я не способен любить эту личность! И вдруг произносят тут слова: охлаждение, разочарование, супружеская ревность или супружеская неверность. Черт знает, что за чепуха! Охладеть к другу потому, что он десять лет был другом. Разочароваться в этом друге потому, что мы вместе с ним постарели на десять лет. Подозревать этого друга в том, что он будет со мною лицемерить. Искать себе новой привязанности, когда старый друг живет со мною в одном доме. Скажите, пожалуйста, есть ли человеческий смысл в подобных предположениях?» (21, стр. 82–85).