Юрий Лощиц - Кирилл и Мефодий
Ещё весной затеялось большое военное дело против арабов. Армию через серединную землю малоазийского полуострова повёл юный василевс Михаил III. Справедливо ли было теперь винить его в неосмотрительности? Арабы в последние десятилетия составляли, по сути, единственную настоящую угрозу для Византии. На поступок молодого государя, захотевшего самостоятельно возглавить поход, смотрели с поощрением: значит, пришла пора его возмужания. Любитель ипподромных ристалищ и весёлых застолий садится на боевого коня, намерен продолжить воинские труды своего родителя, императора Феофила, успешно теснившего арабов в нагорьях и пустынях Сирии.
К чести Михаила, как только доскакали гонцы с вестью о страшной беде, нависшей над Царёвым градом, он оставил армию на своих полководцев, срочно через Каппадокию вернулся назад и с халкидонского кряжа, тайно одолев ночью Босфор, пробрался в свою осаждённую столицу, чтобы ободрить горожан.
А флот? Его лучшие силы, как того и требовала обстановка, находились далеко, у берегов Сицилии, чтобы препятствовать арабской эскадре грабить южноиталийские порты. Больше морской угрозы ждать было неоткуда. Пропонтида, маленькое карманное морцо, была не в счёт. Понт, несмотря на бешеный норов его стихий, ромеи тоже издавна считали морем внутренним, домашним. Болгары, как ни пространно было их морское побережье, на владение Понтом не покушались и флота здесь никогда не заводили.
И всё же беда шла именно с Понта. Считаных часов краткой летней ночи хватило, чтобы она молча втиснулась в горловину пролива. Наутро город брезгливо вздрогнул от присутствия чего-то постороннего, неисчислимого и совершенно безразличного к его величию. Нелепыми серыми струпьями это постороннее облепляло оба берега Босфора, а в заливе Суд, он же Золотой Рог, воды вообще не было видно, и только шевелились, тёрлись, елозили, скрипели друг о друга всё те же безобразные струпья. И наползали на отмели, потому что сзади их подпирали ещё какие-то серые лохмотья, клочья, лоскуты… Несуразное месиво из грязной парусины, кожи, звериных шкур, каких-то кривых багров, широких, как лопаты, вёсел… И всё это постороннее издавало нечленораздельные, отвратительные для слуха ромеев вопли.
«…Горе мне, что я вижу, как народ грубый и жестокий окружает город и расхищает предместья, всё истребляет, всё губит, нивы, жилища, пастбища, стада, женщин, детей, старцев, юношей, всех поражает мечом, никого не жалея, ничего не щадя; всеобщая погибель! Он как саранча на жатву и как плесень на виноград или лучше как зной или тифон, или наводнение, или, не знаю что назвать, напал на нашу страну и истребил целые поколения людей…»
Патриарх Фотий, которому принадлежат эти слова, стал одним из свидетелей небывалой пагубы. От первого до последних дней он видел её в сотнях подробностей и описал на многих страницах своих сочинений. Но он стал и одним из самых бесстрашных и деятельных защитников православного города. Через считаные часы после того, как гарнизон отбил первые яростные приступы, владыка сквозь мечущиеся толпы горожан пробился во Влахернскую церковь. Она стояла на окраине, почти у городских стен, в верхней, наиболее удалённой от дворца и патриархии части залива Суд, где опасность вторжения нападающих внутрь города из-за недостаточной высоты и мощи крепостных сооружений была особенно велика.
Небольшой храм во Влахерне относился к наиболее почитаемым в Царском граде. Под его сводами сберегались великие святыни христианского мира — риза, плат и пояс Богоматери. От Влахерны на холм к великой Софии из года в год — по случаю самых великих торжеств — проходили по переполненным людьми улицам знаменитые крестные ходы. Но сейчас патриарх решился на иное. К вечеру он вывел крестное шествие на оборонные галереи крепостных стен. Более того, он благословил вынести туда же не только богослужебные книги, иконы, хоругви, но извлечь из шитых покровов и пелен сами богородичные святыни. Пусть риза, плат и пояс Взбранной Воеводы победительной оборонят своим чудесным присутствием весь город, молитвенно замерший на краю погибели.
Мерцающее свечами и цветными фонарями зарево шествия — в клубах ладанного дыма, под тихое и мерное акафистное пение, — медленно сдвигалось вдоль стен.
Внизу, в темени чужого стана то возрастал, то замирал ропот недоумения. Те, что вломились сюда на рассвете, а за длинный жаркий день успели распотрошить незащищённые стенами пригороды и сёла, оскверниться насилием, кровью беззащитных жертв, и те, что приволокли к своим лодкам и челнам узлы с пригоршнями монет, грудами металлической утвари, тяжёлые узкогорлые кувшины с вином, горы цветастого тряпья, и те, кто ещё был на ногах после всего содеянного, выпитого и съеденного, сейчас видели и слышали впервые на своём веку такое непонятное им предивное диво, что не было почему-то у них ни сил, ни желания кричать или хвататься за мечи, луки и колчаны.
И на следующий день, выслушав рассказы о новых погромах, учиняемых повсеместно, патриарх Фотий опять повелел выйти на стены с крестным ходом и нести на поднятых руках спасительные святыни от Невесты Неневестной. Чтобы видели не только свои, но и этот страшный народ, неведомо откуда возникший.
Крестные ходы служились неукоснительно. И когда в город тайно проник возбуждённый всем случившимся молодой василевс, он тоже вместе с Фотием выходил на крепостные прясла у Влахерны. Горожане, глядя на осунувшегося, но бодрого Михаила, которого до сих пор обычно лицезрели в беспечной обстановке ипподромных кликов и страстей, тоже приободрялись. У иных и слёзы умиления наворачивались на глаза.
Патриарх не раз в своих проповедях говорил в эти дни, что страшное испытание, насланное на город и всех окрестных жителей в облике неведомого жестокого народа, нужно осмыслять не иначе как Божью кару. Не помогут ни армия, ни боевые корабли, которых ждём с упованием, если не покаемся от всего сердца о грехах наших, коими не перестаём оскорблять Господа своего.
Пришельцы главный стан по-прежнему держали в Суде. Но при этом изо дня в день свободно и ловко сновали на своих узких лодках и челнах из Суда в пролив и Пропонтиду, где, сбившись в хищные стаи, обрыскивали пригородные острова или снаряжались к удалённым от берегов селениям. Отовсюду стекались жалобные вести о новых убийствах, грабежах, насилиях.
Кто они всё-таки, откуда взялись? По внешнему виду, по говору это не были ни болгары, ни такие же трусливые на воде племена кавказского полудужья. Если бы полчище двигалось на юг, к Босфору, держась прибрежий Понта, пограбливая по пути то там, то сям, слухи о нём через купцов, через гарнизоны ромейских портовых городов опередили бы нашествие. Значит, оставалось допустить, что это громадное скопище малых и мелких водоплавающих дерев, пригодных для снования разве лишь по рекам и озёрам, собрано было на затею неслыханную. Из устья какой-то большой реки — скорее всего, Борисфена-Днепра — они кинулись наобум в открытое море и пересекли Понт поперёк его дремучей исполинской спины, где первый же настоящий ветер мог разметать их, как жалкую щепу, и поглотить всю прорву, до единого челна. Похоже, хвост какой-то бури их всё же зацепил. Очень уж потрёпанный вид имели эти беспечно держащиеся на плаву посудины. Но если перед броском в самую нехоженую часть Понта их было больше и даже намного больше? Сколько же лесов, сколько громадных дерев растёт в тех пределах, где они выдалбливали из цельных стволов свои лодки, смолили их днища? Сколько мастеров лодочного дела понадобилось, чтобы спустить на воду великие стаи этих узких, длинных, пронырливых челнов?