Кристина Жордис - Махатма Ганди
В общем, упрямство, ограниченность, которую он сам за собой признавал, — этот «архаизм», за который его часто упрекали (хотя его религиозные и социальные идеи, отнюдь не цепляясь за прошлое, были, напротив, глубоко новаторскими, примиряя старое и новое — предлагая «новый язык в общественной жизни и новый набор политических и социальных ценностей», преобразуя обряды и институты, которые определяли собой самобытность и статус). Но именно это сходство с сельским населением («Индия, даже городская, даже новая промышленная Индия, несет на себе отпечаток крестьянства») превращало Ганди, по словам Неру, в «кумира и любимого вождя». Что касается интеллигенции, то мало кто тогда ясно осознавал, какие потрясения он вызовет к жизни. Разумеется, они отдалились от крестьянских привычек: «Старый образ мыслей, древние костюмы, религия наших отцов — всё это стало нам чуждо. Мы были “современными” и мыслили категориями “прогресса”, индустриализации и повышения уровня жизни. Мы считали точку зрения крестьян реакционной; все больше и больше людей с надеждой обращались к социализму и коммунизму. Как же мы пришли к политическому объединению с Гандиджи, как превратились в его усердных учеников?»[173]
Да, как? Конечно, нужно учитывать его личность, его харизму, его способность подладиться под любого. Его магнетизм — «эту неопределимую, странную силу, которая напрямую воздействует надуши других людей». Но такого объяснения недостаточно. «Его противники были не согласны с его жизненной философией, даже с большей частью его идеалов. Зачастую они не понимали его»[174].
И как же тогда? Возможно, секрет частично заключается в действии: после стольких лет бессилия и бездеятельности — наконец-то выход для энергии; после косности руководителей, опутанных своими предрассудками, воспитанием, идеалами, — наконец-то человек, наделенный большой способностью к политическому творчеству и призывающий к действию. «Действию мужественному и энергичному в сиянии этики, которое оказывало неотразимое воздействие и на ум, и на чувства». И потом, в мощном воздействии Ганди на массы было что-то убедительное (хотя с тех пор фигура политического лидера утратила свою притягательность, нужно представить себе ту эпоху и подумать о том, что Ганди использовал свое влияние не для того, чтобы прийти к власти, которой не желал, не для того, чтобы стать тираном, — миллионы смертей, массовое убийство: все главные варварства современной истории свершились при его жизни — а чтобы исполнить свою «миссию служения»). «У нас всегда было такое чувство, что, хотя мы мыслим более логично, Ганди знает Индию гораздо лучше нас». Это знание было необходимо для действия. И если отринуть его «эксцентричность», оставалось главное — воля к переменам. Неру, признавая эту смущающую двойственность, утверждает: «Несмотря на свои крестьянские представления, это был прирожденный бунтарь, революционер, желавший глубинных потрясений, и никакой страх перед последствиями не мог его остановить»[175]. (Этот подрывной характер распознали индусские консерваторы, и в том числе убийца Ганди, несмотря на «внешне безобидную простоту его утверждений».)
И вот, несмотря на спорные выражения, например, «рам радж» — золотой век, к которому надо вернуться, — несмотря на всю эту религиозную терминологию (в которой они предпочли увидеть «способность достучаться до сердца народа») и акцент на душевных качествах вместо конкретной программы, интеллигенция, убежденная эффективностью его ненасильственных методов, в первое время примкнула к Ганди.
Со своей стороны, Ганди, не выступая против нее, не доверял ей роли передового отряда народных защитников, которую она охотно себе приписывала, опасаясь, что эти активисты с «передовыми взглядами» и «побудительными мотивами идеологического порядка постараются утвердить собственное главенствующее положение от имени бедных и эксплуатируемых». Поэтому, как утверждает философ, социолог и публицист Ашис Нанди, подробно изучивший отношения Махатмы с интеллигенцией, анализируя политическую подоплеку его убийства, «первое, что он предпринял, было дезинтеллигизировать индийскую политическую жизнь». С этой попыткой могло быть связано и использование его терминологии, одновременно новой и древней, которая так удивляла и зачастую раздражала людей его круга. Он отдавал предпочтение массам, позаимствовав «у небрахманских кругов, купцов и крестьян из низших каст множество их культурных особенностей», которые он выдавал за подлинный индуизм (Нанди называет это «поставить некоторые маргинальные аспекты индусской культуры в самый центр этой культуры»).
Наметив себе множество самых разнообразных задач, он оказался в неустойчивом положении по отношению к интеллектуальной элите, и это подорвало его позиции. Сознавая его власть над народом, руководители конгресса порой использовали его, а потом тактично игнорировали, когда его приоритеты слишком отдалялись от их собственных. Но он приспосабливался к этим взлетам и падениям с улыбчивым реализмом, довольный тем, что его отодвигали в сторону, лишь бы не мешали продолжать дело всей его жизни — строить ненасильственное общество разнообразными способами, не обязательно связанными с политикой, — и зная, что, как опытный политик, он снова встанет у руля, когда сочтет нужным.
Но в 1920 году, раззадоренная новизной его взглядов, элита с воодушевлением последовала за ним, отрекшись от денег, медалей и положения в обществе, даже борясь за честь пойти в тюрьму. «Боже! Какой опыт! Во мне столько любви и привязанности к простым людям, теперь для меня честь быть среди них. Плащ факира снес все преграды», — писал из своего поселка бывший председатель судебной палаты, помолодевший, как он говорил, на 20 лет. Ему вторил Мотилал Неру, отказавшийся от престижной должности адвоката и роскошного образа жизни: «Какое падение, друзья мои! Но на самом деле я никогда еще не наслаждался жизнью лучшим образом». Счастье было в необладании, внутренней свободе в четырех тюремных стенах. Тысячи людей прошли через этот опыт. Ими овладело лихорадочное стремление к самопожертвованию. «Я почти забыл о своей семье, жене, дочери», — напишет Джавахарлал Неру.
ГОДЫ БОРЬБЫ (1920–1928)
Ганди постоянно был в дороге. За семь месяцев он изъездил всю Индию — по жаре, во влажном климате. В неудобных поездах, которые день и ночь осаждала толпа, желавшая его увидеть: для них это было равноценно паломничеству в священный город Бенарес. Однажды жители одного глухого поселка заявили, что, если поезд Ганди не остановится на их полустанке, они лягут на пути, и пусть их переедут. Поезд остановился, в полночь появился разбуженный Ганди. Прежде шумная толпа упала на колени и заплакала. По другой, менее назидательной версии этого известного происшествия, народ не застыл в благоговейном молчании, а наоборот, ввалился в купе, где спал несчастный Ганди, с горящими факелами в руках и вопя во всю глотку: «Махатма Ганди, ки джай!» Изъявления любви изнуряли ее предмет. «Их радость — моя боль». По-прежнему он продолжал верить, что, несмотря на все это, несмотря на присвоенный ему титул, он — ничто.