Георгий Чулков - Жизнь Пушкина
Но Пушкин этого не предугадывал. Всю жизнь он с совершенной искренностью верил в возможность какого-то благополучного устроения и душевной жизни, и внешнего быта — и никогда этого счастья не находил.
II
Во время совместной жизни с Раевскими Пушкин учился английскому языку и читал в оригинале Байрона, с которым он был уже знаком по французским переводам. Это чтение положило начало освобождению поэта от влияния французской литературы. Так называемый здравый смысл, легкое отношение к жизни, поверхностная эротика, скептическая оценка истории и веселая ирония, позволяющая самые важные вопросы решать, не задумываясь над их глубиною, — все это в конце концов утомило ум и сердце поэта. Здесь, в Гурзуфе, Пушкин нашел в библиотеке Ришелье[444] сочинения Вольтера и перечитывал его. «Изнуряющий смех» этого недавнего властителя дум казался теперь чем-то недостойным. Правда, Пушкин до конца дней своих признавал Вольтера несравненным остроумцем и удивительным стилистом, но идейным и моральным авторитетом он для него уже перестал быть. Явилась потребность взглянуть на мир не такими холодными и лукавыми глазами, какими смотрели на него дворяне-вольтерианцы конца XVIII века.
Поэзия Байрона, хотя и не заключала в себе никакого положительного решения вопроса о смысле бытия, однако по крайней мере ставила этот вопрос без того циничного легкомыслия, каким щеголяли Вольтер и его менее даровитые подражатели. Афоризм Вольтера по адресу католической церкви: «Уничтожьте негодницу!» имел свой определенный политический смысл и отвечал интересам тех социальных групп, которые возникли в Европе на развалинах феодализма, но этот лозунг в глазах Пушкина в те дни утратил свою остроту. Байрон так же, как и Вольтер, был непримиримым врагом средневекового мировоззрения, но он уже понимал, что дело не в том, что жирные монахи развратничают, а римская курия[445] интригует, а в том, что новый человек не хочет мириться даже с «истиной», если она не принимается свободно, а навязывается ему авторитетом. Но и политическая деятельность Вольтера, всегда двусмысленная, его вольнодумство, соединенное с бесстыдною лестью монархам, должна была вызвать в душе страстного поэта прямое негодование. Иное дело Байрон. Его независимость была пленительна. Кроме того, Пушкин чувствовал в его личности какое-то сходство с ним, с Пушкиным. Оба поэта претендовали на знатность своего рода, и оба находились в конфликте с теми социальными условиями, в каких пришлось им совершить свой жизненный путь. Оба противополагали идею свободы государственной тирании, однако оба не могли и не хотели порвать связи с национальными и классовыми пристрастиями. Увлечение Байрона карбонариями[446] было не более глубоким, чем увлечение Пушкина будущими декабристами, в коих тогда, в 1820 году, поэт мог только угадывать политических заговорщиков. Наконец, самое вольнодумство поэтов определялось прежде всего крайним индивидуализмом, гордостью независимой личности. И самые противоречия, от которых никогда Байрон не освобождался, были свойственны и Пушкину. И в силе, и в слабости эти поэты похожи были друг на друга. В годы создания «Кавказского пленника», «Бахчисарайского фонтана» и «Братьев разбойников» Пушкин был на тех же путях, на каких блуждал и великий английский поэт.
В это время судьба сблизила Пушкина с одним человеком, который, хотя и не думал подражать Байрону, однако по своему культурно-психологическому типу весьма походил на разочарованных байроновских героев. Это был Александр Николаевич Раевский. Пушкин встретил его на Кавказе, на минеральных водах, где он лечился. Они сблизились. Спустя девять лет, попав на Кавказ, Пушкин вспоминал о нем: «Я ехал берегом Подкумка. Здесь, бывало, сиживал со мною Александр Раевский, прислушиваясь к мелодии вод…» Поэт, кажется, создал в своем воображении байронического героя и отождествил его с личностью этого отставного полковника. Александр Раевский, однако, не так был значителен, как представлял его себе поэт. Характеристика, которую дал этому «загадочному» человеку его отец, едва ли не ближе к истине. Н. Н. Раевский в письме к дочери Екатерине жалуется: «У него ум наизнанку; он философствует о вещах, которых не понимает, и так мудрит, что всякий смысл испаряется…» «Он не верит в любовь, так как сам ее не испытывает и не старается ее внушить».
Итак, в семействе Раевских не все было ладно, и Пушкин, быть может, напрасно завидовал сомнительному благополучию этого дома. Александр Раевский был «демоном» семьи. Когда спустя три года Пушкин написал свое обратившее на себя внимание стихотворение «Демон»[447], все знавшие Александра Раевского решили в один голос, что поэт дал именно его характеристику в этой своей примечательной пьесе. Но Пушкин отрицал это, справедливо полагая, что его демон значительнее и умнее, чем этот самолюбивый молодой полковник. Существует портрет Александра Раевского. Художник сделал его красивым, но современники уверяют, что он был худой, костлявый, с небольшой головой, с лицом темно-желтого цвета, со множеством морщин и складок. У него на губах была постоянно саркастическая улыбка. Маленькие изжелта-карие глаза его были насмешливы. Он носил очки. Несмотря на некрасивую внешность, ему удавалось покорять женские сердца. При этом, кажется, он не брезговал никакими средствами для достижения своей цели. В этом пришлось убедиться Пушкину позднее, когда они жили в Одессе.
Когда Раевские и Пушкин покинули Кавказ, Александр Раевский остался гам, продолжая курс лечения.
В Гурзуфе Пушкин наслаждался южной природой «со всем равнодушием и беспечностию неаполитанского лаццарони[448]». Он любил, проснувшись ночью, слушать шум моря. Он заслушивался им целыми часами. В двух шагах от дома рос молодой кипарис. Каждое утро он навещал его и «к нему привязался чувством, похожим на дружество».
Так в семье Раевских Пушкин прожил три недели, «счастливейшие в его жизни». В первых числах сентября Пушкин со стариком Раевским покинули Гурзуф. Они ехали верхом по западной части берега, а потом горными тропинками. Иногда им приходилось карабкаться по скалам, держа за хвост татарских лошадей. Это забавляло Пушкина и «казалось каким-то таинственным восточным обрядом». Они посетили Георгиевский монастырь[449]. Пушкин видел баснословные развалины храма Артемиды[450]. Поэт вспомнил предание об Ифигении[451], которая спасла своего брата Ореста[452] и его самоотверженного друга Пилада, обреченных на казнь за попытку похитить статую богини. «Видно, мифологические предания счастливее для меня воспоминаний исторических, — признавался Пушкин спустя четыре года, — по крайней мере тут посетили меня рифмы. Я думал стихами». Однако некоторые сомневаются, что послание к Чаадаеву («К чему холодные сомненья…») написано в самом деле в 1820 году, как утверждал сам поэт. Едва ли эти сомнения основательны. Содержание пьесы соответствует тому душевному строю, о котором Пушкин свидетельствовал несколько раз, вспоминая о тишине и «умилении», усыпивших его сердце на Южном берегу. Мы теперь знаем, как непрочно было это сердечное «умиление» и какие страстные бури увлекли его снова на опасный путь. Но тогда он верил, что «вражда свирепой Эвмениды[453]» побеждена «святым торжеством» любви и дружбы. Два года до того он предлагал Чаадаеву написать их мятежные имена «на обломках самовластья», а теперь он их пишет «на камне, дружбой освященном».