Константин Сапожников - Солоневич
Так начался выстраданный уход Солоневичей из Советской России. Иван и Юрий двинулись в сторону Финляндии из окрестностей станции Кивач Мурманской железной дороги. Шли в направлении села Койкири на реке Суне, откуда до границы было рукой подать. Изо дня в день упорно продвигались на запад через запутанные петли рек, лабиринты озёр, ловушки болот. Атлетически сложенные, тренированные мужчины шли с предельным напряжением сил, зная наверняка, что другого случая не представится: смерть преследовала их по пятам! Им пришлось преодолеть не менее восьми переправ — карельский рельеф местности не давал скучать, щедро одаривая беглецов всё новыми и новыми испытаниями на маршруте.
Заданный ритм движения поддерживали сложившимся «расписанием дня». Просыпались перед рассветом, кипятили чай, шли до 11–12 часов дня. Устраивали привал, варили кашу, потом гасили костёр, маскировали головешки и уходили как можно дальше от этого места, находили укромную «лёжку» и отдыхали. Вставали в пять часов пополудни и снова шли до темноты. Ужинали кашей и засыпали, как убитые, несмотря на влажный холод приполярной ночи. На следующий день то же самое, упорное продвижение в сторону границы. «Мы действовали по принципу некоего героя Джека Лондона, — вспоминал Иван Солоневич, — что бы там ни случилось, держите прямо на запад».
Проблемы возникали тогда, когда они натыкались на человеческое жильё: это всегда опасность, это пограничники, группы содействия пограничникам, собаки, облавы «с привлечением населения». Однажды, обходя безымянную деревню, отец и сын нарвались на прохожего, несомненно, облечённого властью: он был при револьвере, из которого, не задумываясь, стал стрелять в их сторону. Чтобы оторваться от погони, потребовалось несколько часов отчаянного «драпа» с полной выкладкой: бросить рюкзаки было невозможно: их содержимое — гарантия выживания! Лишь перебравшись на другой берег озера (с вещами на импровизированном плотике), чудом избежав встречи «лоб в лоб» с пограничным катером, они почувствовали себя в относительной безопасности.
В эти же дни севернее, параллельным курсом, пробивался к границе Борис. Он должен был преодолеть 250 километров по карельским чащобам от лагеря Лодейное Поле до границы с Финляндией. Но это — теоретически, так сказать, по прямой линии. Если учесть неизбежные отклонения от маршрута, ему пришлось пройти не менее 300 километров. Прощальным эпизодом лагерной жизни Бориса стало, по его воспоминаниям, участие в футбольном матче. Его послали дежурным врачом на матч динамовских команд Петрозаводска и Лодейного Поля. Один из ключевых игроков «своей» команды оказался «вне игры» по причине пьянства. Борису предложили занять его место, благо что «петрозаводские» не знали, что он заключённый, а не кадровый сотрудник ГПУ. Борис блестяще сыграл в матче и даже забил победный гол — с пенальти. Потом — импровизированная переправа через реку Свирь на рыбацкой лодке (предлог — срочный вызов к больному!) и бросок под спасительный шатёр леса.
Подробности своей одинокой эпопеи в карельских лесах Борис описал в книге «Молодёжь и ГПУ». Заключительная глава книги, опубликованная в качестве приложения к «России в концлагере», стала «отчётом» Бориса о перипетиях его собственного побега. Он назвал эту главу «Побег из „рая“».
Иван считал, что на дорогу уйдёт восемь суток, но они шли уже двенадцать! Вновь появились тревожные ощущения. Неужели заблудились? Неужели ходят по кругу? И всё-таки на шестнадцатый день пути счастливый для них миг настал. По обрывкам попадавшихся на тропинках газет и консервным этикеткам на финском и шведском языках они убедились, что они, наконец, в Финляндии! Это были минуты счастья и торжества: они добились своего! Юра размашисто перекрестился, хотя всегда утверждал, что является атеистом.
Беспокойные мысли о возможности выдачи, «в порядке соседской любезности», советским пограничникам заставили Солоневичей продолжить путь вглубь страны. Вскоре они вышли на лесной хутор. Девочка, игравшая у сарая, вначале с ужасом созерцала «леших», возникших из чащи, затем перемахнула через забор и, подбегая к избе, закричала от страха. Небритым и немытым «лешим» было невдомёк, что после долгих дней изнурительного пути, в одежде, изорванной сучьями, они выглядели пугающе.
Солоневичи присели на бревно, дожидаясь дальнейшего развития событий. Девочка выглянула из избы и стремглав бросилась в сторону леса. Вскоре она появилась в сопровождении мужчины. О нём Солоневич написал так: «Из лесу вышел степенный финский мужичок, в таких немыслимо жёлтых сапогах, из-за каких когда-то в далёком Конотопе покончил дни свои незабвенной памяти Хулио Хуренито, в добротной кожанке и с трубкой во рту. Но меня поразили не сапоги и не кожанка. Меня поразило то отсутствующее в Советской России вообще, а в советской деревне в частности и в особенности, исходившее от этого мужичонки впечатление полной и абсолютной уверенности в самом себе, в завтрашнем дне, в неприкосновенности его буржуазной личности и его буржуазного клочка земли».
«Леших» накормили, а потом отец девочки отвёл Солоневичей на пограничный пункт, где их «для виду» обыскали, расспросили и угостили кофе. Никаких признаков вражды и подозрительности. Это расслабило до предела взвинченные нервы Солоневичей, ожидавших более строгой процедуры «приёма».
Вечером, на том же пограничном пункте, Иван и Юрий сели на склоне холма, чтобы вслушаться в тишину, насладиться спокойствием пейзажа, расстилавшегося перед ними, и ощутить, наконец-то, что они в безопасности. В мыслях они возвращались к тому, что осталось в прошлом, за невидимой пограничной линией между двумя мирами. Иван описал эту насыщенную эмоциями сцену с такой душевной искренностью, что она, несмотря на солидный «метраж» «России в концлагере», надолго остаётся у читателя в памяти:
«…Дальше к востоку шли бесконечные просторы нашей родины, в которую, Бог знает, удастся ли нам вернуться.
Я достал из кармана коробку папирос, которой нас снабдил начальник заставы. Юра протянул руку:
— Дай и мне.
— С чего ты это?
— Да так…
Я чиркнул спичку. Юра неумело закурил и поморщился. Сидели и молчали. Над небом востока появились первые звёзды: они где-то там светились и над Салтыковкой, и над Москвой, и над Медвежьей Горой, и над Магнитогорском, только, пожалуй, в Магнитогорске на них и смотреть-то некому — не до того… А на душе было неожиданно и замечательно паршиво».
И следом — внутренний монолог Солоневича, подводящий итог его прежней жизни в России:
«По-видимому, мы оба чувствовали себя какими-то обломками крушения… Пока боролись за жизнь, за свободу, за какое-то человеческое жильё, за право чувствовать себя не удобрением для грядущих озимей социализма, а людьми — я, в частности, по въевшимся в душу журнальным инстинктам, — за право говорить о том, что я видел и чувствовал; пока мы, выражаясь поэтически, напрягали свои бицепсы в борьбе с разъярёнными волнами социалистического кабака, — всё было как-то просто и прямо… И словно вылившись из шторма, сидели мы на неизвестном нам берегу и смотрели туда, на восток, где в волнах коммунистического террора и социалистического кабака гибнет столько родных нам людей… Много запоздалых мыслей и чувств лезло в голову… Да, проворонили нашу родину. В частности, проворонил и я — что уж тут греха таить. Патриотизм? Любовь к родине? Кто боролся просто за это? Боролись: за усадьбу, за программу, за партию, за церковь, за демократию, за самодержавие… Я боролся за семью. Борис боролся за скаутизм. Нужно было, давно нужно было понять, что вне родины — нет ни черта: ни усадьбы, ни семьи, ни скаутизма, ни карьеры, ни демократии, ни самодержавия — ничего нет. Родина, как кантовская категория времени и пространства; вне этих категорий — пустота… И вот — проворонили».