Валентина Ходасевич - Портреты словами
Пока делали шаблоны мебели, пока раздобывали нужные материалы – карельскую березу, красное дерево, цветные сафьяны (Филиппов был щедр), – революция развивалась, было уже не до «Питторесков», кафе закрылось, и моя необыкновенная мебель не родилась.
Теперь в любой форме встречи с молодостью волнуют меня, и даже иногда сильнее прежнего, вновь переживаешь прошедшее, и хорошее и плохое. К хорошему безусловно отношу «встречу» летом 1968 года в Третьяковской галерее с Георгием Богдановичем Якуловым, образ которого проницательно раскрыт внутренне и внешне в портрете работы Петра Петровича Кончаловского. Встреча толкнула на воспоминания давно прошедших счастливых лет, когда живопись была основой и целью моего пути, а жизнь выдвинула к этому времени крупным планом замечательных художников «бубнововалетчиков». В архиве у себя я недавно нашла некоторые каталоги выставок живописи 1915—1916 годов, на которых эти художники выставляли свои работы, и там же выставляла и я – свои. Оттуда и мое знакомство с незабываемым Жоржем Якуловым, как его называли в художнических кругах.
Я меньше помню произведения Якулова, чем его самого. И темперамент его, и лицо – все было типично для его родины – Армении, и вспоминались веселые сатиры на древнегреческих вазах. В его лице, фигуре, движениях была непреодолимая привлекательность. В общепринятом понятии красавцем он не был, но я считала его «некрасивым красавцем» – его интересно было рассматривать, и что греха таить, я его побаивалась и избегала общаться из боязни влюбиться в него и… конечно, страдать. Мои увлечения молодых лет уже приводили меня к несчастной любви, и не зря ведь говорится: «Обжегшись на молоке, дуют на воду». А женщин он покорял запросто.
Он был в хорошем смысле богемой, и я бы сказала – парижского толка. Богемой по образу жизни, по складу души, ума и отношению к людям и искусству. Он не был художником-схимником и подвижником – был талантливым преуспевающим профессионалом. Всегда острый, мобилизованный на споры об искусстве, на выдумки, пирушки и доброту. Человек компанейский, веселый, циник, чаровник. Умел не по-торгашески и без унижений устраивать свои денежные дела, но всегда, всегда – художник!
Период моей жизни в живописи – 1912—1918 годы – вспоминается мне как очень счастливый и легкий. Дальше в жизни уже не было такой ничем не нарушаемой творческой работы. Не знаю, к чему я бы пришла в живописи, продолжись то счастливое время молодого запала.
Весной 1918 года сын Алексея Максимовича, Максим, живший с матерью в Москве (с ним я тогда еще не была знакома), принес мне письмо от отца. Вот это письмо:
«Искренне уважаемая Валентина Михайловна!
Невзирая на малое мое знакомство с Вами, – преклонные лета мои, солидное всеми одобряемое поведение, также пагубная наклонность к добродетели позволят Вам, полагаю, отнестись к этому моему посланию доверчиво и внимательно, на что весьма надеюсь. Сударыня! По слухам, дошедшим до меня, состояние Вашего здоровья и настроения требует серьезнейших забот, и Ваши друзья – к числу коих желал бы принадлежать и пишущий сие – крайне встревожены. Известно им, что Вы потеряли 19 или 29 фунтов веса и что от Вас осталось не очень большое количество разной формы косточек, обтянутых довольно некрепкой кожей. Жить в таком виде – значит оскорблять Всеблагую Природу, кот[орая], создав нас, несомненно предполагала, что мы будем заботиться о здоровье нашем внимательно. Отбросив шутки, – позвольте вполне серьезно и обдуманно предложить Вам следующее: переезжайте в Питер. Вы сможете прекрасно устроиться здесь в том же доме, где квартирует д[окто]р Манухин – на углу Сергиевской улицы… У Вас будут две хорошие комнаты, где Вы можете свободно работать. Если Вам требуются деньги, – разрешите предложить их Вам в количестве, какое Вас устраивает. Здесь о Вас будут дружески заботиться Ив[ан] Николаевич] и Вар[вара] Васильевна – люди, которые любят Вас, почитают Ваш талант и желают ему пышного расцвета. Поверьте, – будут приняты все меры для того, чтобы Вам жилось удобно и легко.
И – Вам необходимо полечиться у Манухина.
Итак? Я был бы рад, если бы вместо ответа на сие письмо встретил Вас лично в Петрограде.
Сердечно приветствую и очень прошу Вас – приезжайте!
А. Пешков»
Итак, благодаря инициативе Алексея Максимовича я стала пациентом Манухина. Он применял ко мне курс своего лечения дважды – в 1918 и в 1919 годах, – после чего я навсегда избавилась от туберкулеза.
Комнатами, о которых мне писал Алексей Максимович, я не воспользовалась. Моя тетя предложила нам жить на время моего лечения у нее.
Портрет Горького
Портрет Горького я писала летом 1918 года в его новой квартире на Кронверкском проспекте, в доме двадцать три, на четвертом этаже. Алексей Максимович был очень «заинтересованной» и терпеливой моделью, но, чтобы он меньше утомлялся, я решила писать его сидящим за небольшим столиком. Писала я его в натуральную величину, маслом.
Позировать, конечно, в любой позе и утомительно, и надоедливо. Мне самой приходилось предлагать ему делать перерывы для отдыха. Он говорил: «Ничего, ничего, сударыня. Вы только пишите, обо мне не беспокойтесь…» Так что я иногда, заметив, что моя модель как-то «тускнеет», сама притворялась уставшей и говорила: «Не могу больше, давайте отдохнем недолго». – «Ну, пожалуй», – соглашался Алексей Максимович. Единственная вольность, которую он себе позволял и заранее оговорил, было курение. Когда он затягивался и как-то украдкой выпускай дым изо рта, он каждый раз извинялся.
Позировал мне Алексей Максимович раз восемь – десять, но не каждый день. Сеансы длились часа два, два с половиной.
Я чувствовала себя опытным и бывалым портретистом, и храбрость молодости мешала мне долго задумываться и мучиться над работой.
Во время сеансов Алексей Максимович, стараясь не менять позы, рассказывал мне интереснейшие похождения своих молодых лет – разнообразные истории о людях Нижнего Новгорода, о быте и нравах именитого купечества, о ярмарках, духовенстве, монастырях, об Арзамасе и Америке, Италии, Финляндии и многом-многом другом.
Поражали точно найденные слова для характеристик людей, городов, пейзажей. Передавая диалог, он никогда не прибегал к имитации интонаций и жестов. Но в этом и не было надобности – такими убедительно найденными словами они были охарактеризованы и таким типичным было их поведение. Они получались живыми и на редкость правдоподобными. К сожалению, я не всегда достаточно внимательно вслушивалась в эти рассказы – мне приходилось вникать в свою работу. Я знала, что Алексей Максимович это замечал, но он не прерывал своих рассказов, во-первых, из деликатности, всегда присущей ему, чтобы внезапным молчанием не разрушить моей творческой напряженности, а во-вторых, он ведь рассказывал не только для меня, а и самому себе. Наблюдая мою реакцию на рассказы и выверяя на слух, как неутомимый и взыскательный профессионал, эти литературные заготовки, он дорабатывал отдельные куски своих будущих рассказов и романов, а иногда подготовлял новую редакцию старых. Все это я поняла уже позднее, когда многое из рассказанного мне встречала в его новых творениях. Я прихожу в ужас, понимая теперь, какие духовные и литературные ценности так щедро предлагались моему вниманию и что я теряла (и не только я!) из-за того, что невнимательно слушала и вникала в рассказы, увлеченная собственным творчеством. Быть бы мне тогда лучше стенографисткой!