Марина Цветаева - Воспоминания о Марине Цветаевой
В 1936 году, когда Аля готовилась к отъезду, а Сергей Яковлевич уже служил в Союзе возвращения на родину и полностью сотрудничал с большевиками, МИ закончила поэму об убийстве царской семьи и решила прочитать ее у Лебедевых, но попросила, чтобы среди немногих приглашенных на этот вечер обязательно был я.
МИ объяснила, что мысль о поэме зародилась у нее давно как ответ на стихотворение Маяковского «Император». Ей в нем послышалось оправдание страшной расправы, как некоего приговора истории. Она настаивала на том, что уже неоднократно высказывала поэт должен быть на стороне жертв, а не палачей, и если история жестока и несправедлива, он обязан пойти против нее.
Поэма была длинная, с описаниями Екатеринбурга и Тобольска, напоминавшими отдельные места из цветаевской «Сибири», написанной в 1930 году и напечатанной в «Воле России» (кн. 3–4, 1931). Почти все они показались мне очень яркими и смелыми Чтение длилось больше часу, и после него все тотчас же заговорили разом. Лебедев считал, что — вольно или невольно — вышло прославление царя. МИ упрекала его в смешении разных плоскостей — политики и человечности. Я сказал, что некоторые главы взволновали меня, они прозвучали трагически и удались словесно. МИ быстро повернулась ко мне и спросила: «А вы бы решились напечатать поэму, если б у вас был сейчас свой журнал?» Я ответил, что решился бы, но с редакционными оговорками — потому что поэма независимо от замысла и желаний автора была бы воспринята как политическое выступление. МИ пожала плечами: «Но ведь всем известно, что я не монархистка, меня и Сергея Яковлевича теперь обвиняют в большевизме». Тут все наперебой начали ее убеждать дело не в том, что вы думаете, а какое впечатление производят ваши слова. Как всегда спокойная Маргарита Николаевна Лебедева умерила наш пыл, спор ведь оставался чисто теоретическим, поэму все равно негде было печатать МИ задумалась, потом с усмешкой заметила, что, пожалуй, когда-нибудь напишут на первой странице «Из посмертного наследия Марины Цветаевой». Но этому предсказанию не суждено было сбыться Перед отъездом МИ в Россию, в 1939 году, поэма об убийстве царской семьи и значительное количество стихов и прозы, которые МИ справедливо называла «неподходящими для ввоза в СССР», были — при содействии наших иностранных друзей — отосланы для сохранения в международный социалистический архив в Амстердаме: его разбомбили гитлеровские летчики во время оккупации Голландии, и все материалы погибли в огне.
Странная участь постигла длинное письмо, посланное мне МИ на другой день после чтения поэмы, она в нем с горячностью защищала право поэта говорить безбоязненно обо всем, о чем не полагается, и как «ему поется». И это, и все другие письма Цветаевой ко мне на литературные и личные темы (их было свыше полутораста) я дал на сохранение вместе с архивом «Воли России» одному моему парижскому знакомому А. С. С-ву. После войны он уехал в СССР и либо уничтожил то, что я ему вверил, либо увез все с собой. Я все еще надеюсь, что весь этот очень ценный материал не погиб и в будущем отыщется в каких-нибудь советских литературных архивах.
__________В 1931 году положение МИ сильно ухудшилось — во всех отношениях. Она болела, от малокровия и плохого питания у нее вылезали волосы, денег совсем не было, она писала Тесковой:
«Такая жизнь — живем в долг в лавочке, и часто нет одного франка пятнадцати сантимов, чтобы ехать в Париж, — при моей непрестанной работе, все-таки незаслуженна. Погубило меня — терпение, моя семижильная гордость, якобы все могущая: и поднять, и сбросить, и нести, и снести». В 1932 году стало еще хуже: из экономии переехали из Медона в другой пригород — Кламар, сменили две квартиры, а позже обосновались в рабочем предместье Исси-ле-Мулино. «Воля России» закрылась, в Праге шло сокращение «русской акции», и ежемесячной субсидии в пятьсот крон (около 400 франков) не стало. Были месяцы, когда пять франков в день за вязанье Алей шапочек составляли единственный постоянный заработок семьи. «Мы медленно подыхаем с голоду», — говорила МИ. Им не удалось бы выжить без помощи друзей, особенно Саломеи Николаевны Гальперн, бывшей княжны Андрониковой. «Соломинки» Мандельштама, воспетой Ахматовой («красавица тринадцатого года, всех розовей и выше»). В 1933 году я пытался организовать нечто вроде комитета, вернее группы лиц, по преимуществу состоятельных дам, которые согласились бы делать периодические взносы для МИ. Саломея Николаевна живо откликнулась на это предложение, но хлопоты — и ее, и более скромные — мои — кончились тем, что почти вся финансовая поддержка Цветаевой шла из личных средств Андрониковой-Гальперн. Кое-что иногда уделяла Тескова из своего ограниченного бюджета. Но все же МИ была неправа и несправедлива, говоря, будто ей помогали одни только женщины. Помимо Святополк-Мирского, и В. И. Лебедев, и я делали все, что могли, да и «Воля России» не была женским журналом. За три статьи, напечатанные Лебедевым на сербском языке в белградском «Русском архиве» в 1934, 1935 и 1936 годах, МИ послали тройной гонорар, присоединив к нему (без ее ведома, конечно), что причиталось мне за статью о ней в том же издании. С 1935 года Сергей Яковлевич стал платным работником Союза возвращения на родину, но МИ, конечно, и не подозревала, что деньги, которые он приносил домой, шли из особых фондов советской секретной службы.
В 1933 году МИ сообщила мне, что работает над очерками об отце — к двадцатилетию его смерти. Она его очень любила и уважала за «страсть к труду, простоту, отрешенность и спартанство». Часть очерков она написала по-русски («Открытие музея» во «Встречах» в 1934 году), а часть по-французски. У нее тогда возник проект переводов ее собственных произведений — и стихов и прозы — для французской печати. Она переделала «Молодца» в новую поэму по-французски и после неудачных попыток ее устройства обратилась ко мне за содействием. Связей в парижских литературных кругах у нее не было, и вообще, по ее словам, она во Франции чувствовала себя не только «инородным телом, но и инородным духом». Я попробовал устроить ее французскую версию «Мόлодца» у Галлимара или в его журнале «Нувель ревю франсэз», и мне в этом очень помогал мой старый друг Борис Парэн, секретарь издательства, но дело окончилось неудачей. Из ее переводов Пушкина только три — да и то значительно позже, в 1937-м, — появились в печати. Мне эти переводы не нравились. МИ скоро убедилась, что о них как источнике заработка нельзя было и думать.
Сотрудничество ее в «Последних новостях» почти совсем прекратилось, она изредка печатала главным образом прозу в «Современных записках», а позже — в 1937 и 1938 годах — в «Русских записках» и две-три незначительных мелочи во «Встречах» и «Числах».