Бенгт Янгфельдт - Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг
Стихотворение построено в форме разговора с солнцем, которое поэт приглашает на чай в Пушкино. Извечный бег светила его раздражает, напоминая о собственном ежедневном труде: с осени 1919 года Маяковский сочинял тексты и рисунки к сотням плакатов для телеграфного агентства РОСТА, и эта поденщина его “заела”. Переходя на “ты”, поэт и солнце делают вывод, что они выполняют одну и ту же работу — поют “у мира в сером хламе”.
Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить — и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой — и солнца!
“Необычайное приключение” было первым за два года произведением, написанным не на злобу дня. Выражая веру в поэзию и собственные возможности Маяковского, оно явилось передышкой в поэтической гражданской службе, которой он посвящал себя со времен начала мировой войны.
Из Пушкина в сентябре 1920 года Брики переехали в Бодопьяный переулок на углу Мясницкой улицы в центре Москвы. Большую квартиру, в которой жил адвокат Николай Гринберг с женой и двумя детьми, должны были “уплотнить”, и Лили,
Осип и Маяковский получили три из восьми комнат. Так как их принадлежность к пролетариату была весьма сомнительна, все произошло, по-видимому, так же, как в случае с комнатой Маяковского в Лубянском проезде: несмотря на правило, гласившее, что комнаты должны в первую очередь даваться представителям рабочего класса, владельцу квартиры иногда удавалось самому выбрать новых соседей. (Посредником здесь мог выступить тот же Якобсон, учившийся в университете вместе с сыном адвоката, своим тезкой Романом Гринбергом.) Отец Гринберг был эсером и одно время находился под стражей вместе с другими членами семьи.
Справа от длинного коридора располагалась самая просторная комната, бывшая столовая, почти всю площадь в ней занимали огромный стол с самоваром и десять стульев. Это была комната Лили. Здесь же стоял рояль и на нем телефон. За ширмой находилась кровать Лили, над ней висела большая табличка: “На кровать никому садиться нельзя”. Дверь из столовой вела в бывший будуар, где теперь разместился Осип. В этой комнате имелись диван, стол и книжные полки. “[В кабинете] старинная резная мебель, книги, — описывал навещавший их итальянский журналист. — Огромное количество книг. Они повсюду. Валяются кучами на полу. Стоят на стеллажах, некоторые — вверх ногами. <…> Обычно от библиотек веет холодом <…> здесь же по мебели, по стеллажам, по заваленным бумагами диванам, по пыльным стульям, по кубистическим картинам, висящим, точно связки луковиц, по стенам, пронесся разрушительный шквал. Бумажный вихрь революции”.
Третья комната, напротив столовой с другой стороны коридора, формально принадлежала Маяковскому. Там жила домработница Аннушка, единственная из семьи, кого можно было
Когда Маяковский в 1923 г. издал “Необычайное приключение…” отдельной книгой под названием “Солнце”, иллюстрации к ней выполнил Михаил Ларионов. Подарив много лет спустя один из подлинников Роману Якобсону, он объяснил в посвящении, что рисунок был сделан в 1912 г и что на нем изображен Маяковский.
причислить к рабочему классу. В бывшей комнате для прислуги за кухней она держала поросенка, который осенью 1921 года выпал из окна и был съеден.
Квартира быстро превратилась в место, куда приходили спорить, играть в карты, пить чай, завтракать, обедать и ужинать. Сутки напролет здесь находились люди. “По сравнению с тем, что там делалось, публичный дом — прямо церковь, — сетовал Маяковский. — Туда хоть днем не ходят. А к нам — целый день; и все бесплатно”. Когда карточные страсти накалялись — а происходило это постоянно, — на двери появлялась табличка “Сегодня Брики не принимают”.
Маяковский оставил за собой комнату в Лубянском проезде, но ежедневно бывал у Бриков, иногда оставаясь на ночь. То, что отношения с Лили восстановились, явствует из дневника Корнея Чуковского, который осенью 1920 года пригласил Маяковского в Петроград выступить в Доме Искусств. Памятуя о роли Чуковского в истории с сифилисом, Маяковский относился к нему холодно и поначалу уклонялся от приглашения. Однако, узнав, что там есть бильярдная, не устоял. 5 декабря Чуковский записал в дневнике: “Прибыл он с женою Брика, Лили Юрьевной, которая держится с ним чудесно: дружески, весело и непутано. Видно, что связаны они крепко — и сколько уже лет: с 1915. Никогда я не мог подумать, что такой ч[елове]к, как Маяковский, мог столько лет остаться в браке с одной. Но теперь бросается в глаза именно то, что прежде никто не замечал: основательность, прочность, солидность всего, что он делает. Он — верный и надежный ч[елове]к: все его связи со старыми товарищами, с Луниным, Шкловским и проч. остались добрыми и задушевными”.
В “задушевности” связей Маяковского с Пуниным можно по естественным причинам усомниться. Записи Чуковского вообще производят несколько странное впечатление. Неужели он был так наивен? Или Маяковский действительно вдруг стал столь гармоничным человеком? Другая запись, сделанная Чуковским через два дня, свидетельствует, что на самом деле все было немного сложнее. В ответ на слова Лили о том, что Маяковский теперь “обо всех говорит хорошо, всех хвалит, все ему нравится”, Чуковский сказал, что тоже это заметил и сделал вывод, что теперь
он “уверен в себе”. “Нет, напротив, — ответила Лили, — он каждую минуту сомневается в себе”.
Лили была права: Маяковский был так же неуверен в себе, как раньше, — ив своем творчестве, и в отношениях с ней или, точнее, в ее чувствах к нему. В других ситуациях он скрывал растерянность за внешней дерзостью и агрессивностью, в отношениях же с Лили она трансформировалась в нежность и почти рабскую зависимость. Виктор Шкловский рассказывал, как Лили однажды забыла в кафе сумку, и Маяковский за ней вернулся. “Теперь вы будете таскать эту сумочку всю жизнь”, — с иронией прокомментировала Лариса Рейснер. “Я, Лариса, эту сумочку могу в зубах носить, — ответил Маяковский. — В любви обиды нет”.
Гармония, которую осенью 1920 года Лили и Маяковский демонстрировали на публике, отражала новый этап в развитии их взаимоотношений. Именно к этому времени относится начало самого светлого и бесконфликтного периода их совместной жизни.
Нэп и закручивание гаек 1921
Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь — я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое.