Эрнст Ганфштенгль - Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944
Вдруг он разразился большущей политической тирадой. К моему ужасу, он изверг еще более дистиллированную эссенцию всей той чепухи, что фабриковали Гесс с Розенбергом. Все эти смехотворные предрассудки мелких мозгов пехотинца, неспособных оценить баланс мировых сил и сосредоточиться вместо этого на внутренних конфликтах чисто континентальной войны и политики. «Мы достигнем решения во Франции! – вопил Гитлер. – Мы превратим Париж в развалины. Мы разорвем версальские оковы!» «О боже, – подумал я. – Париж – в руинах, Лувр и все эти сокровища искусства исчезнут!» Каждый раз, когда Гитлер погружался в это настроение, я ощущал почти физическую боль.
Похоже, он вышел из Ландсберга со своими наихудшими предубеждениями, еще более укрепившимися. Я уверен, что это была точка, в которой его скрытые радикальные тенденции начали кристаллизоваться, хотя пройдут еще годы, пока он станет недоступным фанатиком, не поддающимся учению и разуму, каким его узнал мир с его прихода к власти. Проведенный им в Ландсберге год вместо того, чтобы дать ему время, чтобы сесть и шире рассмотреть политические проблемы, только дал его сокамерникам возможность сузить его разум до их собственных ограниченных пределов. Его антисемитизм обрел еще более отчетливые расовые оттенки. Между собой они наполнили его разум бешенством и яростью из-за использования французами сенегальских войск во время оккупации Рура, и я совсем не уверен, что это не явилось отправной точкой для законов о расовой чистоте, которые в конечном итоге разовьют нацисты. Они подхватят эти идеи и приукрасят, а чтобы подкрепить свои аргументы, даже сошлются на такие уважаемые источники, как Бернард Шоу, который был не прочь поддержать идею о необходимости выведения человеческих существ в соответствии со стандартами, которые мы разработали для мира домашних животных. Конечно, Дж. Б. Ш. имел преимущество в виде густой бороды, так что нельзя было разглядеть, что он все время улыбается и что не стоит воспринимать его всерьез. Но у Гитлера были лишь маленькие усики, и его принимали всерьез, да и он себя воспринимал всерьез, так что эта идеология стала для него идефиксом.
Все это было достаточно плохо, но что в самом деле меня волновало – то, как Гессу удалось забить его голову доверху тезисом Хаустхофера о том, что надо, чтобы русских второй раз нокаутировали японцы, являвшиеся единственно возможным союзником Германии в мире, и тому подобным. Америка была просто изгнана из его разума, и я оказался в той же самой точке, с которой начинал. В известном смысле расовая одержимость сыграла здесь какую-то роль. Он не был по-настоящему антиамериканцем. Он не сумел впитать какую-либо информацию, которую я постоянно старался дать ему, и просто рассматривал Америку как часть еврейской проблемы. Уолл-стрит контролировался евреями, Америка управлялась евреями, а поэтому он не мог принимать их в расчет. Они были вне пределов его досягаемости и не являлись срочной проблемой. Как было суждено продемонстрировать «Майн кампф», он опять оказался во власти политико-милитаристских концепций Фридриха Великого и Клаузевица. Он мыслил лишь европейскими терминами, и его одурачили идеей превратить Англию либо, в случае неудачи, Италию в союзника в день его сведения счетов с Францией. Дело выглядело так, будто человек, реально повернувший ход войны – генерал Першинг, – и миллионы его солдат, переплывших Атлантику, просто не существовали. До него не доходило, что такое же чудо десантной операции может повториться, и даже быстрее, и даже к большему ущербу для Германии.
Когда он успокоился, я начал возражать ему. Я был одним из немногих, кого он слушал, совершенно здраво и трезво, когда мы были наедине, хотя он никогда внешне не проявлял признаков, согласен он со мной или нет, либо что он предлагает сделать в данном случае. В момент появления другого лица Гитлер возвращался к своему стилю декламации с трибуны, и становилось невозможно заставить его увидеть что-то в новом свете. «Бесполезно, – убеждал я его. – Вам надо избавиться от этого Розенберга», – и я показал ему одну из старых статей в «Фолькишер беобахтер», в которой было не менее четырнадцати грамматических ошибок. Розенберг был, в сущности, безграмотен, одержим своими абсурдными обидами за нордическую расу. «Через пятьдесят лет этот его миф, возможно, признают как один из величайших шедевров философии», – заявил Гитлер. «Это вздор, – настаивал я, – а вздор останется вздором». Я действительно разговаривал с ним в таком ключе, сколько угодно свидетелей подтвердят это. «Если сложить листок бумаги с чернильным пятном, никто через пятьдесят лет не совершит ошибку и не признает в нем Рембрандта. Розенберг – опасный и тупой человек, и чем скорее вы от него избавитесь, тем лучше». Как показали дальнейшие события, я с таким же успехом мог разговаривать с кирпичной стеной.
В Гитлере развилась еще одна причуда – страстная нелюбовь к офицерской касте. Вначале Лоссов, потом Людендорф и в какой-то степени Геринг оказались осужденными. Впоследствии он никогда не доверял ни одному из них, как он говорил, и строил великие планы создания коричневорубашечников, которые бы заполонили и нейтрализовали рейхсвер. Это могло показаться неестественным, но у меня была своя теория, что эти идиотское презрение и подозрительность, которые Гитлер позднее проявил к своим генералам и фельдмаршалам, коренятся в этом путче 1923 года. Он никогда не утрачивал своих утопических идей о роли армии, но офицерам он никогда не доверял. «Насколько это касается меня, я никогда в жизни не поверю ни одному честному офицерскому слову, – помнится, сказал он в тот вечер. – Эти господа когда-нибудь узнают мое мнение о них».
Еще одно сильное впечатление, которое он оставил у меня в тот вечер, – эмоциональное качество дружбы, которая возникла между ним и Гессом. «Ах, мой Руди, мой Гессенок! – причитал он, топая взад и вперед. – Разве не ужасно думать, что он все еще там. (Гесса освободили лишь позже.) Я не буду счастлив, пока не узнаю, что последний из них на свободе». Возможно, было бы неверно утверждать, что между этими двумя была какая-то физическая гомосексуальная близость, но пассивное влечение было налицо. Я определенно не верил в мужские качества любого из них. Можно пить очень слабый чай и очень разбавленный абсент, и можно страдать очень разбавленным гомосексуализмом. Существуют граничные эмоции, и в науке сексуального расстройства нам еще предстоит пройти долгий путь, пока мы выследим эти эмоции.
Я чувствовал, что Гитлер был примером мужчины, который был, что называется, ни рыбой ни мясом – ни полностью гомосексуалистом, ни целиком бисексуалом. Каким-то образом безродность его прошлого, это самое его качество уравновешивать ситуацию и его интуитивный дар всегда оставаться выше мелочной личной ревности его сторонников были полностью отражением его сексуальной изоляции. Его никогда нельзя было припереть к стене, связать обещанием, сказать, что он за то или за это; все было плавучим, бескорневым, неосязаемым и промежуточным. Вокруг себя он собрал этих личностей с отвратительными привычками, от Рема и Гайнеса, с одной стороны, до Розенберга, с другой, и, похоже, не испытывал никакого морального недовольства их поведением. Эрнст, еще один гомосексуальный начальник CA, намекал в 1930-х, что от него требуется произнести лишь несколько слов, чтобы заставить Гитлера замолчать, когда он по политическим причинам начал жаловаться на поведение Рема. Возможно, поэтому и его расстреляли.