Леонид Рабичев - Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31 армии. 1941-1945
Еду верхом километров двенадцать по фашинной дороге, проложенной армейскими саперами через непроходимую и непрерывную сеть болот. Справа и слева чахлый березняк, вода.
Каждые сто метров разъезд – небольшая бревенчатая платформа, напоминающая чем-то плот. Каждое бревно длиной метра два с половиной, скреплено стальными канатами с соседним передним и соседним задним, а по бокам – вертикальные фиксирующие бревна, глубоко входящие в лежащие под слоем воды и ила твердые пласты земли. И разъезды, и дорога проложены по глубоким болотам, по трясине. Съезжать с дороги нельзя – оступишься и уже не выберешься. А в нагретом воздухе комары, гнус, стрекозы. Довольно неприятно ожидать на переезде, пока очередная встречная машина пройдет. Лошадь пугается, не стоит смирно.
Натянешь уздечку – начинает пятиться назад, то и дело приходится слезать. Однако цепь болот кончается. По проселочной дороге, выше, выше, вынимаю компас, смотрю. По карте четыреста метров на запад от бывшей деревни.
Действительно, на холме девчонка с автоматом.
О своем выезде я сообщил по телефону, и меня ждут.
Из блиндажа выходит Полянский, докладывает, выбираются пять девчонок.
Я слезаю с лошади. Ирка Михеева, что во взводе моем побывала уже за два года дважды, бросается мне навстречу, целует и повисает на шее. Это и немного хулиганство, и желание показать соратницам, что мы друзья. Давно она неравнодушна ко мне, но я прячу свое удовольствие от публичного этого свидания с ней. Еще под Ярцевом, год назад, звала она меня в ближайший лесок:
– Пойдем, лейтенант! Почему, б…, не хочешь меня?
– Не могу я, Ирина, и не хочу изменять невесте своей, – говорю я, а самого чуть не лихорадка бьет, и она с сомнением покачивает головой:
– Чудак ты какой-то.
Спускаюсь по лесенке в блиндаж.
Девчонки натащили откуда-то перины, подушки, одеяла. Проверяю автоматы, все смазаны, в порядке, в телефонных аппаратах уже тоже разбираются. Научил их Полянский и как линию тянуть, и как обрывы ликвидировать, и как батареи или аккумуляторы менять.
Постреляли по пустым консервным банкам. Молодец Полянский – и этому научил.
Вечером рассказываю, что делается на фронтах и в мире, а они без стеснения – кто, как и с кем крутил романы, о ком – с сожалением и любовью, о ком с омерзением.
Наверху пустые нары, сосновые бревнышки, покрытые слоем еловых веток, расстилаю плащ-палатку, хочу забраться, а на нижних нарах подо мной Ирка, гимнастерку и юбку сбросила, и трусики, и чулки снимает.
– Лейтенант, – говорит, – на бревнах не заснешь, иди, б…, ко мне спать!
Мне двадцать один год, я не железный и не каменный, а Полянский добавляет масла в огонь:
– Что будешь на бревнах маяться, иди к Ирке.
В глазах потемнело от волнения. Проносится мысль: «На глазах у всех?»
А тут Аня Гуреева, на гражданке на балерину училась, изменила начальнику штаба армии с моим радистом Боллотом, подкралась сзади, обняла и на ухо:
– Не к Ирке иди, а ко мне!
– Девчонки, е… вашу мать, перестаньте, б…, дурить! – И вырываюсь из горячих рук, подтягиваюсь на руках, и на свою плащ-палатку, на ветки, на шинель. А сердце бьется, и в мыслях полный кавардак. И что я как евнух, да пропади все пропадом, посчитаю до двадцати – если Ирка опять позовет, то пусть хоть весь мир перевернется – лягу и соединю свою жизнь с ней.
Но мир не переворачивается. Досчитал до двадцати, а она уже спит, намаялась на дежурстве и заснула мгновенно.
До утра мучаюсь на бревнах. Что перед моими искушения святого Антония?
В шесть утра уже светло. Выхожу из блиндажа. Полянский просыпается и помогает мне оседлать лошадь. Меня пожирает тоска, гоню по фашинной дороге, через три часа выезжаю на Минское шоссе и попадаю под минометный обстрел, но обстрел этот не прицельный, мины падают метров в сорока от меня, пара осколков проносится мимо. Напротив пост Корнилова, там, в блиндаже, одни мужики и ни одного труса. До немцев метров восемьсот. Третий месяц они работают в этом блиндаже.
Тут и мины и снаряды разрываются, то и дело обрывается связь, и приходится выходить на линию, но пока все живы, Бог миловал. Встречают меня радостно, но я, как подкошенный, валюсь на нары и засыпаю.
Прошло шестьдесят пять лет.
Мне бесконечно жалко, что не переспал я ни с Ириной, ни с Анной, ни с Надей, ни с Полиной, ни с Верой Петерсон, ни с Машей Захаровой.
Полина бинтовала мне ноги, когда в декабре 1942 года я из училища прибыл в часть с глубокими гноящимися дистрофическими язвами, мне было больно, но я улыбался, и она бинтовала и улыбалась, и я поцеловал ее, а она заперла дверцу блиндажа на крючок, а меня словно парализовало. Так и просидели мы, прижавшись друг к другу, на ее шинели часа три.
С Машей Захаровой шел я пешком по какому-то неотложному делу, и не заметили мы, как день кончился, и зашли в дом к артиллеристам, попросили разрешения переночевать, расположились на полу, я постелил свою шинель, а Машиной шинелью накрылись. Милая тоскующая девушка Маша внезапно прижалась ко мне и начала целовать меня. За столом у телефонного аппарата сидел дежурный сержант, и мне стало стыдно отдаться пожирающему меня чувству на глазах у сержанта.
Что же это было такое?
16 октября 1944 года
«Несколько дней назад вошли в Литву. В Польше население довольно сносно говорит по-русски. В Литве все чернее. И полы немытые, и мухи скопищами, и блохи пачками. Однако мне кажется, что через несколько дней все это окажется далеко позади… Правда, спать теперь приходится очень мало… Приближается новая годовщина. Где придется справлять ее? Впереди Алленштейн. По соседству со мной стоит немного рано прибывшая часть. Ей приказано расположиться в Кенигсберге. Счастливого ей пути!
Сегодня я получил зарплату польскими деньгами из расчета за один рубль – один злотый…»
20 декабря 1944 года (письмо от мамы)
«Дорогой Ленечка! Четвертая годовщина наступает, а война все тянется. Мы оба мечтаем Новый, сорок пятый год отпраздновать вместе с тобой, но придется терпеливо ждать. Родной мой! Проявляй бдительность и осмотрительность.
Зарвавшийся зверь бешеный, злодейства свои не прекращает, а мы будем и в дальнейшем надеяться, что скоро всем бедствиям наступит конец, что мы обязательно встретимся. Пока продолжаем писать письма.
Это единственное удовольствие. Нового у нас ничего, письма, кроме твоих, также не получаются. Ты пишешь, что у вас грязище, а у нас зима крепкая стоит с ноября. В декабре было 23 градуса мороза, но погода хорошая, много солнца.
В квартире у нас значительно лучше, чем в прошлые зимы, – 10–12 градусов тепла, а это уже терпимо, а если закрывать кухню – то совсем тепло. 31 декабря я выпью за твое здоровье (мне-то пить нельзя, но за твое здоровье выпью). Обнимаю и целую крепко, твоя мама».