Алексей Зверев - Звезды падучей пламень
Скажут: что за странный ход рассуждений, ведь вы поэт, чье имя у всех на устах, а истинный поэт всегда свободен! Но так лишь кажется. Велика ли радость, что «Чайльд-Гарольда», «Корсара», «Гяура» прочли все и каждый! Один торговец книгами написал ему недавно, полагая, что делает комплимент: «Очень спрашивают „Гарольда“, почти как новую кулинарную книгу». Литература – только неравноценная замена жизненных свершений: «Кто бы стал писать, располагай он возможностью посвятить себя более достойному делу?… Действие, действие, – говорю я, – а не сочинительство, особенно в стихах». А на дворе безвременье, и ужесточаются да ужесточаются гонения на вольнодумство, и король, чье неизлечимое душевное расстройство давно уже ни для кого не тайна, превратился в марионетку, которой по своему произволу вертит принц-регент, издающий один за другим эдикты, словно специально выдуманные с целью поглумиться над человеческим достоинством и правами.
Самое ужасное, что установился дух тупой покорности и никто не хочет – или не решается – восстать против этих уродств. Их как будто не замечают. «Зная человечество так хорошо, как можно не чувствовать к нему презрения и ненависти?» – подобные записи попадаются в дневнике Байрона все чаще. Особенно после того, как Наполеон пал окончательно и реакция испытала миг торжества. Бурбоны вновь на престоле – Байрону хочется написать эти слова рвотным порошком вместо чернил.
Ведь всего каких-то три с небольшим месяца назад Бурбоны в панике покинули Париж, не надеясь на оккупационные армии, потому что наполеоновская гвардия, возглавленная опальным императором, двигалась на столицу неудержимо. Тогда у Байрона было совсем другое настроение, он приветствовал побег Наполеона и сочинил такую эпиграмму:
Прямо с Эльбы в Лион! Города забирая,
Подошел он, гуляя, к парижским стенам —
Перед дамами вежливо шляпу снимая
И давая по шапке врагам!
И вот – разгром при Ватерлоо, агония, а главное, малодушие вчерашнего героя: он вымаливает у своих победителей сохранить ему мизерные почести, жалкие знаки угасшего величия. Перенести это невозможно, да что поделаешь! Если бы Наполеон покорился превосходящей силе! Но нет, он капитулировал перед собственным тщеславием, стал обыкновенным деспотом и разделил жребий ничтожеств, вознесенных причудами фортуны. Все так, однако же не избавиться от чувства, что с Наполеоном исчез – и кто знает, вернется ли? – дух свободы, померкла священная планета равенства и братства, воссиявшая над миром, когда потрясла его гроза 1789 года:
Звезда отважных! На людей
Ты славу льешь своих лучей;
За призрак лучезарный твой
Бросались миллионы в бой;
Комета, Небом рождена,
Что ж гаснет на Земле она?
В дневнике эти строки находят много отзвуков. «Какое мы имеем право навязывать Франции монархов? О, хоть бы республика!» Или запись о поверженном Наполеоне: «Я не отрекусь от него даже сейчас». Ложатся на бумагу чеканные, звенящие медью строки «Оды Бонапарту», «Оды с французского», «Звезды Почетного легиона». Складывается цикл гражданственных стихов, которые приходится выдавать за переводные, – никто не решится напечатать их как оригинальные. Англичанам не пристало сомнение в том, героем или узурпатором был низложенный корсиканец, благо или погибель человечеству несла его деятельность. Полагается думать, что он злодей, каких еще не видела история, негодяй, не заслуживающий снисхождения. А в стихах Байрона возникает глубоко контрастный образ: Наполеон велик, пока он воплощает дух революции, преступен – с той минуты, как пытается подчинить революцию собственной своекорыстной воле. Он титан, но и деспот тоже. А стало быть, как все деспоты, он обречен, потому что с тиранией не мирится живая жизнь.
Это Наполеон, как его воспринимали все романтики, – и преклоняясь, и ненавидя. Имя его слишком много значило для романтического поколения; придет Толстой и, споря с романтиками, разрушит воздвигнутый ими пьедестал, на котором застыла для вечности крохотная фигурка со сложенными на груди руками и испепеляющим взглядом из-под треугольной шляпы. Но случится это полвека спустя. А пока наполеоновская эпоха была совсем рядом, и совсем свежим оставалось горькое воспоминание о ее финале, главный ее герой приобретал черты трагического величия. Таким видим мы его и в стихах, которые посвятил Наполеону Лермонтов. А еще раньше у Пушкина, писавшего в 1821 году, когда пришло известие, что свергнутый император скончался, о кровавой памяти, оставленной по себе «могучим баловнем побед», о «мрачной неволе», знаменовавшей годы триумфа Наполеона, но завершившего стихотворение все-таки на высокой ноте презрения к клеветникам:
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Его развенчанную тень!
Укорять Байрон не страшился, и каждый его упрек Бонапарту был взвешенным, справедливым. Но рядом с горестной инвективой шли слова восторга – и веры. Не в Наполеона, конечно, ведь он уже принадлежал прошлому. Байрон приносил клятву на верность делу свободы, в котором Наполеон сыграл столь заметную, столь двусмысленную роль. Титаны смертны, считать ли их демонами добра или зла, но бессмертна свобода. И свет ее не угаснет вовеки:
Звезда отважных! Ты зашла,
И снова побеждает мгла.
Но кто за Радугу свобод
И слез, и крови не прольет?
Когда не светишь ты в мечтах,
Удел наш – только тлен и прах.
Но для самого Байрона звезда отважных в ту пору надолго заволоклась победившей мглой. Просветов он не видел, и оставалось лишь давать в стихах выход неумирающей надежде, а потом на страницах дневника с грустной иронией признаваться, что писательство ничтожно перед поступком. Магический круг…
Имя Беллы мелькает в дневнике раз за разом. Ее отказ не означал разрыва отношений, напротив, отношения стали Даже более короткими. Что-то влекло Байрона к этой девушке, которую, вопреки обычному своему умению верно оценивать людей, Байрон идеализировал сверх меры: «Она поэтесса – математик – философ, и при всем том очень добра, великодушна, кротка и без претензий». Запись сделана осенью 1813 года. Как, должно быть, смешно и горько было Байрону три года спустя перечитать эти строки!
Но он не предощущал драмы. Ему было пусто в своей увешанной саблями и заставленной книжными шкафами лондонской квартире, и долго не длилось ни одно его увлечение: ни театром, ни боксом – он брал уроки у тогдашнего английского чемпиона Джексона, – ни парламентской деятельностью. Тоска преследовала его назойливо, отступая лишь в те редкие дни, когда удавалось повидать Августу, единственного по-настоящему близкого человека: свою сводную сестру Байрон любил всем сердцем.