Александр Ливергант - Фицджеральд
Не любили, боялись и считали (и не они одни), что это Зельда, женщина пустая, распущенная и легкомысленная, виновата в том, что Скотт ничего не пишет. «Он начинал работать и едва втягивался, — читаем в „Празднике“, — как Зельда принималась жаловаться, что ей скучно, и тащила его на очередную пьянку». «Зельда, — вспоминал Хемингуэй, — делала все возможное, чтобы отвадить Скотта от литературы, а Скотт, в свою очередь, пытался отвадить Зельду от общения с другими людьми». Хемингуэй не сомневался (и тоже был прав), что Зельда, не лишенная литературных амбиций, ревнует Скотта к его работе. В письме от 28 мая 1934 года он пишет Фицджеральду с назидательностью, ставшей уже для их отношений привычной. «Тебе, как никому другому, — внушает он Скотту, — необходима дисциплина. Ты же вместо этого женишься на женщине, которая ревнует тебя к твоей работе, хочет с тобой конкурировать и губит тебя». Спустя почти десять лет после смерти Скотта в письме Артуру Майзенеру Хемингуэй повторяет, по существу, ту же мысль — виноват, мол, сам: «Я очень любил Скотта, но он загнал себя в очень непростую ситуацию. Зельда постоянно его спаивала, потому что испытывала ревность оттого, что ему хорошо работается. Он был похож на управляемую ракету с очень крутой траекторией, ракету, которой некому управлять».
Если Зельда, как не без оснований считал Хемингуэй, ревнует Скотта к его труду, то Скотт, со своей стороны, ревнует ее к первому встречному — не случайно же он, человек открытый, в беседах с «закрытым» Хемингуэем постоянно возвращается к истории с французским летчиком. Ревнует и боится, как бы жена чего не вытворила, ведь от нее — как, впрочем, и от него самого — можно ожидать любых сюрпризов. Об этом же пишет и Каллаган: Фицджеральд не раз отсылал Зельду из ресторана домой, ссылаясь на то, что она устала или что утром ей надо рано вставать. Каллаган подробно описывает свой первый визит к Фицджеральдам. Зельда истерически хохочет; что бы ни сказал про нее Скотт, решительно отрицает: «Я ничего подобного не говорила». Выражение ее лица при этом совершенно непроницаемое и очень сосредоточенное. Скотт внимательно следит за ней. Пьет много, говорит в тот вечер мало. Хмурится; ему что-то явно не нравится. В какой-то момент велит жене идти спать, и Зельда беспрекословно подчиняется. Сам же, как всегда очень быстро напившись, ни с того ни с сего встает на четвереньки. Упирается головой в пол и пытается встать на голову…
И еще Хемингуэи считали — и тоже не без оснований, — что Зельда не в себе. «Вы сами скоро убедитесь, — предупреждал Хемингуэй Каллагана, — что она сумасшедшая». Не скрывал он своей догадки и от Фицджеральда. Когда Скотт, для которого не было запретных тем, жаловался другу, что Зельда не желает с ним спать, потому что он, дескать, плохой любовник, Хемингуэй его «успокаивал»: «Переспи с другой женщиной. И забудь, что говорит Зельда. Она — сумасшедшая».
Глава десятая
«ШИЗОФРЕНИЯ, КАК И БЫЛО СКАЗАНО»
То, что Зельда нездорова, было очевидно уже давно. Не врачам — к медикам Зельда не обращалась, — а всем, кто ее окружал: мужу, родственникам, друзьям, знакомым. В начале сентября 1924 года — на Ривьере разгар бархатного сезона — Скотт прибежал к Мэрфи в отель в четыре утра и в панике сообщил, что Зельда без сознания: приняла большую дозу снотворного; тогда в первый — и далеко не в последний — раз пришлось прибегнуть к морфию. В своих парижских воспоминаниях Морли Каллаган подметил, что страсть к развлечениям причудливо сочеталась у Зельды с отстраненностью, погруженностью в себя. Если Скотт, пока не напивался, обычно говорил без умолку, приставал к собеседникам с вопросами, то Зельда большей частью помалкивала, сидела за столом с отвлеченным видом, натужно улыбаясь чему-то своему, нервно кусала губы. И надолго застывала в одной позе — кататония, симптом, недвусмысленно свидетельствующий о шизофрении. Сара Мэрфи, имевшая возможность наблюдать Зельду изо дня в день, обратила внимание на ее непроницаемый и в то же время какой-то затравленный взгляд. «Ее внутренняя жизнь, — вспоминала Сара, — была никому не ведома. Очень может быть, в голове у нее бродили какие-то тревожные, тайные мысли. Она была своенравна, капризна, ранима и очень скрытна». И — как, впрочем, и муж — совершенно непредсказуема. «От Зельды, — читаем мы в „Записных книжках“ Фицджеральда, — можно было ждать любых сюрпризов». Однажды в казино, в Жуан-ле-Пен, Зельда вдруг встала из-за стола и, задрав юбку до пояса и ни на кого не обращая внимания, начала танцевать. При этом, как ни трудно это себе представить, держалась с достоинством, которого (вспоминает та же Сара Мэрфи) никогда не теряла, «даже принимая участие в самых вопиющих эскападах». «С Зельдой никто не позволял себе вольностей, — пишет Сара, — и когда в ее присутствии ругали Скотта, она, как тигрица, бросалась на его защиту». Что — добавим от себя — ничуть не мешало ей прилюдно устраивать ему скандалы, обвинять во лжи, в пьянстве, в том, что он совершенно не разбирается в людях. Разбирался и правда неважно — как всякий незлой человек относился к ним лучше, чем они того заслуживали.
Друзья Фицджеральда, за исключением, пожалуй, лишь Ринга Ларднера, четы Мэрфи и отчасти Нейтена, с самого начала относились к «тигрице» настороженно. И не только Хемингуэй, Менкен и Перкинс, обвинявшие, и не без причины, Зельду в транжирстве, вздорности, легкомыслии, но и еще один представитель «потерянного поколения» — Джон Дос Пассос, с которым Фицджеральд познакомился в 1923 году по возвращении в Нью-Йорк из Сент-Пола и который одним из первых подметил странности в поведении Зельды. «В этой красивой, изящной женщине имелась одна странная черточка, — подает сигнал тревоги автор „Трех солдат“ и „42-й параллели“. — Все ее реплики оказывались совершенно не к месту. Слушать ее было все равно что заглядывать в бездонную пропасть. В ней было что-то неуловимо отталкивающее. Она могла ни с того ни с сего перейти на личности. Отсутствием чувства юмора она не страдала, но когда шутила, забиралась в такие дебри, что становилось не смешно; собой при этом она владела идеально». Литературным дамам Зельда не нравилась по определению, особенно писательницам-феминисткам, — слишком была хороша собой, кокетлива, женственна, распущенна. «Что-то в ее лице было грубое, даже пугающее, — писала о ней известная английская романистка и суфражистка Ребекка Уэст. — Что-то отталкивающее, как у сумасшедших на картинах Жерико». «Красивой она мне никогда не казалась, — вторит ей наблюдательная, злая на язык Дороти Паркер, с которой Скотта связывали давние дружеские отношения. — Типичная блондинка с коробки леденцов. Рот бантиком. Капризна, вечно всем недовольна».