Иосиф Кобзон - Как перед Богом
Сам уставал страшно, но настроение людям поднимал так, словно самому никогда не было плохо.
…Когда звонили друг другу, мы никогда не говорили "здрасте" до тех пор, пока тот и другой не расскажет новый анекдот. Например, первым начинал я. Говорил то-то и то-то. И если Никулин мог его закончить, значит, он его знал, и мне нужно было рассказывать другой, пока не удавалось найти такой, какого он еще не знал. Задача эта, признаюсь, была не из легких. Никулин, как библиотека анекдотов, превосходил в этом отношении, наверное, любого. Во(!) была школа юмора. Так что, если хотел поговорить с ним сразу по существу, всегда надо было иметь в запасе наисвежайший анекдот. Не делал он исключений, даже когда умирал. Даже умирая, старался шутить, чтобы не портить своими болезнями настроение окружающим. Вот такой был необыкновенный человек!
Свои анекдоты он всегда рассказывал на полном серьёзе. Вокруг все покатывались, а он сам не смеялся. Случаи, чтобы он хохотал, наверное, вообще можно пересчитать на пальцах. Он и на сцене играл какого-то мрачного забитого клоуна, но у людей это вызывало редкое веселье.
Он умел рассказывать даже общеизвестные анекдоты, и все искренне смеялись так, будто слышали их впервые. Вместе с тем Никулин любил производить впечатление и очень радовался, если это ему удавалось. Любил, когда состояние его радости передавалось другим. Вот такой он был человек!
Почему-то вспомнился сейчас один его грустный анекдот. Приходит артист устраиваться в цирк. Его спрашивают: "И что Вы умеете делать?" Артист отвечает: "На моей голове можно разбивать кирпичи". Тут все обращают внимание, что рядом с ним стоят два чемодана — большой и маленький. Спрашивают: "А что у Вас в маленьком чемоданчике?"
- Молоток! — говорит артист.
- Значит, — говорят, — в большом кирпичи?
- Нет, — отвечает, — анальгин… Незамысловатый анекдот, но, поверьте, когда Никулин его рассказывал — вырывался смех и накатывались слезы.
Когда в Москве захозяйничала демократическая революция, и даже людям есть стало нечего, цирковые животные вообще начали свирепеть и загибаться от голода Юрий Владимирович был уже директором цирка Такое наказание животным, которые, как и прежде, продолжали поднимать народу упавшее до нуля настроение и ничего плохого людям не сделали, Никулин не мог перенести просто так. Поэтому решился на отчаянный шаг: пошел к Председателю Совета Министров Силаеву и сказал: "Посмотрите, пожалуйста, в окно!" Силаев посмотрел и увидел стоящие на дороге фургоны. "Ну, и в чем дело?" — спросил Силаев.
- А в том, что в фургонах — слоны и хищники из моего цирка, — сообщил Никулин и продолжил. — Или Вы выделите животным деньги на еду, или я их выпущу прямо перед Домом Правительства, чтобы они сами решали свой продовольственный вопрос, как это делают бездомные собаки и кошки…
- Вы что? С ума сошли, Юрий Владимирович, — спохватился Силаев.
- Нет! Просто я уже не в силах наблюдать, как мучаются от голода мои братья меньшие, а люди относятся к ним хуже самых страшных зверей.
Вот выпущу — пусть разбредутся — может, где-нибудь вкусно поедят…
Вопрос решили сразу: больше звери, пока был жив Никулин, не голодали.
Последний раз видел я Юрия Владимировича на юбилее в театре Вахтангова. Он вдруг пожаловался: "Мальчик, я очень плохо себя чувствую. Знаешь, надоело жить: не могу не дышать, не пить, не курить…"
- Юр! Ну ты что? Ты же никогда не был слабым человеком, — попытался успокоить я.
- Да нет, — остановил меня Юра, — просто я думаю: а не попробовать ли мне "резануться". Может, перекроят сердце и еще хоть немного поживу, как человек. А так что? Не жизнь, а медленная смерть! Угнетает вот эта вот беспомощность…
Последний раз позвонил он мне из больницы. Я хотел зайти к нему, чтобы проведать перед гастролями по Волге, а он как раз позвонил и говорит: "Мальчик, я хочу с тобой попрощаться перед тем, как идти под нож… Прости, если что- то было не так!"
- Что за чушь, Юра? — я попытался сбить его обреченное настроение. — Что за шутки у тебя сегодня такие дурацкие?
- Нет, Мальчик, ты пойми меня правильно: я нормальный человек и понимаю все, как есть. Так что… лучше попрощаться. Просто с теми людьми, кого я люблю, я должен на всякий случай напоследок поговорить и… извиниться…
Потом, когда много дней он находился в предсмертной коме, мы вспоминали этот разговор. Оказывается, в тот день перед операцией он действительно позвонил всем своим друзьям, попросил прощения и попрощался… навсегда.
ДМИТРИЙ ШОСТАКОВИЧ (1906–1975)
Это было в 1960 году. Союз Композиторов организовал творческую поездку по маршруту Москва — Ленинград. Заканчивалась она концертом в Ленинграде. В группу входили Хренников, Туликов, Островский, Фельцман, Колмановский и исполнители их произведений. Конечно, я, как и все, был восхищен самой возможностью находиться рядом с гением. Когда после концертов устраивались застолья, я глаз не отрывал от Шостаковича и готов был ловить каждое его слово. Интересно было наблюдать за ним. Был он абсолютно прост и общителен. Умело шутил.
На концертах я пел песни Островского. После одного из концертов Шостакович сказал мне: "Молодец!" Так состоялось мое шапочное знакомство с великим композитором. Вскоре я подготовил в своем камерном классе цикл из пяти произведений Шостаковича на стихи Евгения Долматовского.
Цикл назывался: "День обид", "День радости" и т. д. Сделав этот цикл, я попросил Евгения Ароновича, чтобы с этой программой он представил меня гению, чтобы Шостакович прослушал то, что я делаю, и высказался. Прослушивание происходило у него дома на улице Огарева Мы пришли с Долматовским, и я прямо у рояля с концертмейстером показал свою работу. Дмитрий Дмитриевич прослушал и сказал: "Ну что ж… Мне нравится". Это означало, что наше знакомство становится более обстоятельным.
Шло время. Я сдружился с потрясающим хирургом из Кургана — с Гаврилой Абрамовичем Илизаровым. Прилетаю как-то в этот город выступать. Он встречает меня в аэропорту. Едем в гостиницу. Обедаем. И вдруг за рюмкой Гаврила Абрамович говорит: "Слава Ростропович привез ко мне на лечение Шостаковича… Очень тяжелый случай… Знаешь что, давай все отставим и прямо сейчас поедем к нему в палату".
Дмитрий Дмитриевич лежал в палате один. Окруженный какими-то замысловатыми приспособлениями. Лечение было экспериментальным. Потому что ничего другого не оставалось. Какое-то страшнейшее разжижение костных тканей прогрессировало. Шостакович был в обычных бумажных носках, в обычных больничных тапочках, в обычном коричневом больничном халате… И в своих бессменных очках.