Алексей Варламов - Красный шут. Биографическое повествование об Алексее Толстом
Лето 1921 года ознаменовалось тем, что в Праге вышел знаменитый сборник «Смена вех», расколовший русскую эмиграцию, но еще раньше, весной, в Париже произошло событие, когда Толстой уже не одному Ященке в частном письме, но всей эмиграции ясно дал понять, каковы его цели и намерения.
Бунин при этом присутствовал и в этом участвовал, но забыл или сделал вид, что забыл. Вот что вспоминал другой очевидец — Аминад Петрович Шполянский, более известный как Дон-Аминадо:
«Через год с лишним, в тех же русских Пассях, — так называли первые пионеры парижский квартал Passy, — молодой, но уже издерганный Ю.В. Ключников, петербургский доцент и нетерпеливый политик, читал свою пьесу “Единый куст”. Среди приглашенных были Бунин, Куприн, Толстой, Алданов, Илья Эренбург, недавно бежавший из Крыма, Ветлугин и автор настоящей хроники. Пьеса, по выражению Куприна, была скучна, как солдатское сукно.
А неглубокая мысль ее заключалась в том, что Родина есть Единый куст, и все ветви его, даже те, которые растут вбок или в сторону, питаются одними и теми же живыми соками, и надо их вовремя направить и воссоединить, чтобы куст цвел пышно и оставался единым. Присутствовавшие допили чай и разошлись.
Настоящий обмен мнениями, больше, впрочем, походивший на нарушение общественной тишины и порядка, имел место уже на улице Ренуар против знаменитого дома 48-бис, где проживало в то время большинство именитых русских писателей. Больше всех кипятился и волновался Алексей Толстой, который доказывал, что Ключников совершенно прав, что дело не в пьесе, которая сама по себе бездарна, как ржавый гвоздь, а дело в идее, в руководящей мысли.
Ибо пора подумать, орал он на всю улицу, что так дольше жить нельзя, и что даже Бальмонт, который только что приехал из России, уверяет, что там веет суровым духом отказа, и тяжкого, в муках рождающегося строительства, а здесь, на Западе, одна гниль, безнадежный, узколобый материализм и полное разложение… Бунин, побледневший, как полотно, только и успел крикнуть в предельном бешенстве: “Молчи, скотина! Тебя удавить мало!..” И, ни с кем не попрощавшись, быстро зашагал по пустынной мостовой.
Куприн только улыбнулся недоброй улыбкой, и тоже засеменил своими мелкими шажками, опираясь на руку Елизаветы Маврикиевны. Алданов молчал и ежился, ему, как это часто с ним бывало, и на этот раз было не по себе. Беседа оборвалась. Больше она не возобновлялась.
Непокорные ветви продолжали расти вбок, в сторону. Толстые уехали в Берлин».
«Все едут в Берлин, падают духом, сдаются, разлагаются. Большевики этого ждали… Изумительные люди! Буквально во всем ставка на человеческую низость! Неужели “новая прекрасная жизнь” вся будет заключаться только в подлости и утробе? Да, к этому идет. Истинно мы лишние».
Это строки из бунинского дневника от 1 февраля 1922 года, пожалуй, точнее всего характеризуют настроения в эмигрантской среде в 1921–1922 годах. Переезд Толстого из Парижа в Берлин поздней осенью 1921 года был не просто перемещением из одной буржуазной страны в другую. В отличие от Парижа в Берлине было не только русское, но и советское присутствие, и именно в немецкой столице накануне восстановления дипломатических отношений между Германией и Советской Россией шел диалог между двумя ветвями русской литературы — эмигрантской и неэмигрантской. В Берлине оказывалось возможным то, что было совершенно неприемлемо в Париже: там выходили не только эмигрантские, но и просоветские газеты, и Берлин начала 20-х годов на недолгое время стал литературным центром, объединявшим самых разных писателей.
В 1921–1922 годах, после окончания гражданской войны и введения нэпа, когда кончились одни иллюзии (что Европа не допустит существования большевистского режима) и возникли новые (что жизнь в России возьмет свое и рассосет большевистскую догму), закачалась вся эмиграция. Это был для нее тот момент, когда она должна была определиться, как дальше жить и где дальше жить. Раскол касался всего: кому подавать и кому не подавать руку, с какими журналами и газетами сотрудничать можно, а с какими нельзя, допустимо или нет переходить на новую орфографию, можно ли печататься в России и печатать у себя авторов из России? Рушились былые дружбы и старинные привязанности, возникали литературные связи, которые прежде невозможно было представить: во Франции Куприн неожиданно подружился с Бальмонтом и довольно холодно общался с Буниным, а тот в свою очередь стал бывать у Гиппиус и Мережковского. Одни люди уезжали, другие приезжали, но именно Толстой сделался эпицентром раскола.
В феврале 1922 года Ветлугин, которого некоторые в эмиграции полагали злым гением Толстого, Санчо-Пансой при Дон-Кихоте, писал оставшемуся в Париже Дон-Аминадо:
«…Тема дня — приезд двух советских знаменитостей, поэта Кусикова и беллетриста Бориса Пильняка. Оба очень славные ребята, таланты недоказанные, но пить с ними весело, рассказывают много такого, о чем мы и понятия не имеем. С ними, с Ященко, Толстым и Соколовым-Микитовым много и часто пьянствуем.
Воображаю ваше презрение. Толстой вернулся из Риги в отличном настроении. Имел огромный успех, сам играл Желтухина в своей “Касатке”. Но дело не в этом, а в том, что Рига — аванпост, а также и трамплин. Все переговоры ведутся в Риге, а судя по советской “Летописи литераторов” и по преувеличенному ухаживанию Пильняка, — Толстой по-прежнему любимец публики. Так что будьте уверены, что продолжение последует…»
И действительно последовало. В феврале 1922 года на квартире у И.В. Гессена, редактора правой газеты «Руль», состоялся совместный творческий вечер Толстого и Пильняка — вероятно, первая реальная попытка объединить литературу по обе стороны границы. По более поздним воспоминаниям одного из участников встречи выглядело это все не вполне пристойно:
«В Берлине я сам видел, как попутчик-Пильняк сманивал “под советскую власть” эмигрантского литератора Алексея Толстого.
Я слышал, как сладко пел соловей про “советские возможности” и какие “гарантии” и обещания давал он полупьяному Толстому.
Должен сказать, что это было очень гнусное зрелище. По крайней мере, впечатление у меня осталось такое, как будто опытный торговец живым товаром сманивает девицу в Бразилию, в “самый приличный и роскошный дом…”»
Эти мемуары, принадлежащие перу журналиста А. Яблоновского, замечательны тем, что являются парафразой, вольной или невольной, текстов самого Алексея Толстого — от «Недели в Туреневе», где опытный Николенька соблазнял молодых девиц, до рассказа «Маша», героиню которого уговаривала стать дорогой дамочкой по вызовам опытная сводня. Но, видно, Толстой, подобно своим девицам, и сам был рад поддаться соблазну, и в этом смысле именно 1922 год от Рождества Христова, от революции шестый, стал в жизни графа переломным.