Андрей Амальрик - Записки диссидента
КГБ заманил его в Ташкент, чтобы не судить в Москве: затем часто стали применять такую тактику. Григоренко провел несколько месяцев в подвале ташкентского КГБ, был, как при Хрущеве, признан психически невменяемым — и до июня 1974 года пробыл сначала несколько лет в тюремной, а затем несколько месяцев в общей психбольницах. Я увидел его снова летом 1975 года — он сохранил свой здравый ум, но с трудом говорил, едва мог читать и почти не мог писать.
Обыск у нас был седьмого мая, а через день мы уехали в деревню — и провели там счастливо семь месяцев. Не могу сказать, что за это время КГБ забыл о нас — но временами мы забывали о КГБ, дача в России — это тоже форма эскапизма, нам кажется, что вы ушли не только от городской жизни, но и от советской власти. Главные заботы начались с ремонтом дома, эта прозаическая вещь сама по себе может быть темой для саги.
Вы не можете купить ничего. Цемент, кирпич, доски, кровельное железо, трубы, стекло государство — единственный легальный торговец — частным лицам практически не продает. Но вы можете «достать»: цемент — у рабочего, который увез машину цемента с завода и продает у себя дома, трубы — у слесарей, которые ремонтируют государственный водопровод, доски — у продавщицы лесосклада из колхозных запасов. Получая от меня деньги, она сказала: «Сама тюрьмы не боюсь, детей жалко», — и пришлось на детей дать еще пятерку.
Цены тоже фантастичны. У бывшего председателя колхоза, он же бывший начальник лагеря, я купил одну доску за пять рублей; пока я на телеге вез ее, за мной бежал бывший заместитель бывшего председателя и кричал: «Доска-то колхозная» — в надежде, что я от испуга дам еще и ему на водку. Но за бутылку водки — для работяг «всеобщий эквивалент товаров» — мне трактором подтащили к дому три хлыста, еще за две бутылки распилили — за десять рублей я получил несколько кубометров досок! Если вы достаточно хорошо поймете механизм «доставания», можете «доставать» многое, но человеку нормальному заниматься этим тяжело.
Еще труднее обстоит с рабочими. Государственный подрядчик не будет строить или ремонтировать частный дом; хорошо, если поблизости есть государственная или колхозная стройка и рабочие согласятся «подработать» — но если ее нет? В нашем районе было всего два вольнонаемных плотника, им удавалось уклоняться от государственной службы, потому что один был старый и хромой, а другой молодой и дурной: во время призыва на военную службу он сорвал погоны с военкома, попал в лагерь на три года, но от армии освободился. «Вот у меня образования четыре класса, — сказал он мне гордо при первой встрече, — а давай поговорим о чем хочешь!» Ты вроде меня, голубчик, подумал я, я тоже без всякого образования говорю и пишу все, что в голову придет. Настроены плотники были антисоветски. «Все знаем, все понимаем, поделать ничего не можем», — говорил старший.
Плотники были завалены заказами и взялись работать у нас более из любопытства. Пропадали они совершенно неожиданно — стоило кому-то выставить им водку. Гюзель пошла по ягоды с соседской девочкой, наклонилась над овражком, чтобы сорвать ягоду, — а там лежит пьяный и сладко спит наш плотник. Они его с трудом с помощью знакомого шофера втащили в кузов машины и вместо ягод вывалили перед нашим домом на лужайке. Он еще несколько часов проспал — и, проснувшись, с веселыми песнями как ни в чем не бывало принялся строгать доски.
Здесь я наблюдал то же, что и в Сибири: пьянство — самую характерную форму народного эскапизма — и апатию, хотя уровень жизни возрос. Захожу в дом к трактористу: под новым большим телевизором гадит маленький поросенок, не приходит в голову, что можно хлев утеплить, рядом с поросенком дыра в полу.
— Что ж дыру не заделаешь? — спрашиваю я.
— А чего там, все равно через несколько лет в другую деревню переедем.
Воскресенье, я окапываю яблони в саду, подходит мужик и долго тупо смотрит на меня через забор.
— Делать нечего? Ты б пошел у себя в саду поработал.
— Да бабы там уже вскопали чего-то, — тоном, полным равнодушия.
Раза два привозил нам колхозный конюх сушняк на топку. В третий раз подъезжает пустой: «Не дашь ли три рубля задатку — завезу сушняк завтра».
Даю ему три рубля — но, Боже, что я наделал! Конечно, ничего он нам больше не привозит — это еще не большая потеря, хотя сушняк нам бы пригодился.
Конечно же, он не отдает три рубли — это потеря еще меньше. Но он распускает обо мне славу как о человеке, который так — за здорово живешь — дает три рубля. И вот к нам начинают заявляться мужики, прося, умоляя и требуя дать им три рубля, и многие уходят с угрозами — так как денег никому я уже больше не даю. Повадился к нам бывший секретарь райкома — он запил, когда его жена бросила, понизили его сначала до редактора местной газеты, а когда он до того пропился, что стал ходить в пальто сбежавшей от него жены, сунули в колхоз заместителем председателя — я «коллеге-журналисту» всегда стакан водки давал.
Осенью нас обокрал пастух, заходивший «попить водички», — срезал часть электрокабеля и утащил из сарая поразившие его воображение садовые инструменты. Дело решилось патриархально, с помощью председателя сельсовета украденные вещи нашлись, мать пастуха в виде компенсации преподнесла мне десяток яиц, и мы с ней отвезли все назад. «Хорошая у тебя жена, — говорила она мне, пока наша лошадка бежала вдоль березовых посадок по первому снегу, — только что ты на нее все кричишь, все кричишь?» И, подумав, добавила: «А впрочем, с нашей сестрой иначе нельзя, иначе мы быстро нa шею сядем!» Народ пастуха осудил, но, как говорит русская пословица, «не за то, что крал, а за то, что попался».
Я мылся на кухне в корыте, поливаемый Гюзель, как поливают цветы: из лейки, и услышал ржанье и топот коней, дверь распахнулась, и вбежал окровавленный человек в разодранной одежде. Голый и в мыльной пене, я бросился к нему и схватил его за руки — я думал, он хочет убить нас. Но он в ужасе кричал: «Спасите! Меня хотят убить!» Я откинул люк подпола — и почти тут же в дом устремились возбужденные мужики, размахивая дрекольем: «Где Митька?!» — «Спросил дорогу и побежал в поле. Уходите, вы напугали мою жену». Недоверчиво оглядываясь, мужики вышли. Я оделся — голым себя чувствуешь наиболее беспомощно, — достал ружье и мужика через час из подпола выпустил. Оказалось, были они с братом в чужой деревне в престольный праздник, подрались с кем-то — вот за ними местные и кинулись.
В солнечные дни я работал в саду, а в дождливые садился за свою книгу.
Ожидание ареста, разочарование, вызванное концом «пражской весны» и репрессиями, сказались на ее апокалипсическом тоне. Отчасти она была задумана как ответ Сахарову, и интересно прочесть нас одного за другим.