Николай Чуковский - Балтийское небо
"Опять! — в ужасе подумал Лунин, вспомнив мальчика Зёзю. — Ну и везет же мне!.."
Но мальчик этот нисколько не похож на Зёзю. Ему было лет двенадцать, и одет он был, как одевают мальчиков в культурных городских семьях. Пальтишко на нем было добротное, хорошо сшитое, даже с мехом на воротнике, шапка кожаная, закрывающая уши, валенки аккуратные, прочные, с союзками. Держа в руке что-то похожее на полупустой мешок, мальчик со спокойным вниманием разглядывал Лунина и его самолет.
— Что ты здесь делаешь? Пошел! Пошел! — закричал на него Лунин, замахав руками.
Тут опять взвизгнул снаряд, и Лунин присел. Когда после взрыва он поднял голову, мальчик стоял на том же месте, не обратив на взрыв никакого внимания. Лунину стало неловко за свои приседания.
— Пошел! Пошел! — снова замахал он мальчику руками.
Но мальчик спокойно и неторопливо двинулся к самолету. У него было маленькое, посиневшее от холода, хрупкое детское личико со светлыми твердыми глазами. Он остановился рядом с самолетом и довольно презрительно сказал:
— "Ишак".
— Ты что здесь делаешь? Зачем ты здесь? — сказал Лунин, возясь в моторе и поглядывая на мальчика одним глазом. Но мальчик не счел нужным ответить.
— Ведь "Лагг" лучше "ишака", правда? — спросил он быстро. — А "Миг-3"? Говорят, что "Миг" хорош только на большой высоте…
Опять вой, опять взрыв. Лунин втянул голову в плечи. Ему мучительно хотелось присесть. Но мальчик даже не нагнулся, а только мельком глянул в сторону взрыва. Конечно, после этого приседать было уже невозможно.
— Ты не боишься? — спросил Лунин.
— Нет.
— А вдруг тебя убьют?
Мальчик презрительно поморщился:
— Не попадут.
— Откуда ты знаешь?
— Я маленький, а поле большое, — сказал он. — Они ведь не по целям бьют, а по площадям…
Он еще подумал и поправился, как бы стараясь утешить Лунина:
— Мы с вами маленькие, а поле большое…
— А где ты живешь? — спросил Лунин.
— В городе.
— А сюда как попал?
— За картошкой.
Он подошел к Лунину и раскрыл свой мешок. Заглянув, Лунин увидел на дне что-то черное, похожее на комья земли.
— Это что?
— Картошка. Здесь было картофельное поле. Ничего не убрали, всё так и осталось. Они бьют сюда, переворачивают землю и картошку выбрасывают наверх.
— Так ты оттого сюда ходишь, что здесь стреляют?
— А ее иначе из-под снега не достать. Земля замерзла. Как железная.
Снова провыл снаряд, снова взрыв, но на этот раз Лунин даже не вздрогнул, ни на мгновение не оторвался от мотора, — ведь поле большое, а он маленький…
— Как тебя зовут? — спросил он мальчика.
— Ростислав.
— Ростислав?
— Ростислав Всеволодович Быстров.
— Отец у тебя есть?
— Он на фронте. Только не здесь, далеко.
— А мать?
— А мама не вернулась.
— Не вернулась?
— Поехала укрепления копать и не вернулась.
— С кем же ты живешь?
— С дедушкой.
— Это дед посылает тебя сюда за картошкой?
— Нет. Он не знает, где я достаю.
Лунин выхватил из рук мальчика мешок и влез в кабину. В кабине он достал весь свой "неприкосновенный запас" — шоколад, консервы, галеты — и, не распечатывая, сунул его в мешок. Потом кинул мешок в снег.
Мотор зарокотал. Винт завертелся, взвивая снежную пыль.
— Отойди! — крикнул он мальчику во всю мощь своих легких.
Помчался и взлетел. Обернувшись, он видел, как мальчик с мешком в руке стоял и смотрел ему вслед. Крошечная черная точка на снегу. "Вот после войны возьму такого мальчика и усыновлю, — думал Лунин. — Будем жить вдвоем, и никого больше не надо…"
В воздухе к нему пристроился Серов, и они пошли на аэродром.
3."Пока я жив, смерти нет. Когда смерть придет, меня не будет. Мы с ней никогда не встретимся".
Так думал Илья Яковлевич о своей смерти и горделиво вздергивал маленькую головку.
Он всегда был горд и самолюбив. В молодости он отличался слабым здоровьем, вид имел тщедушный и болезненный, и это было тяжело для его самолюбия. Вот почему он тогда так упорно стремился в самые трудные экспедиции. Реки русского Севера, реки Сибири, в те давние времена почти не изученные… Он был слабее всех, но не только не отставал ни от кого, а шел впереди сильных. Нет другой страны на свете, в истории которой реки имели бы такое значение, как в истории России. Да, реки честно служили России в прошлом, но в будущем они послужат ей еще несравненно лучше, в этом нет у него никакого сомнения… Он благодарен судьбе, что так много странствовал в молодости, что всё повидал своими глазами. Он накопил такое множество наблюдений, измерений, записей, цифр, что потом, когда настала пора обобщений, он чувствовал себя совершенно свободно.
Тогда, в те далекие годы, он — по зимам — тоже жил в этом городе, в этом же доме, в этой самой квартире. Жена умерла в первый год той войны, и он остался вдвоем с Катенькой. Катеньке шел тогда четырнадцатый год; она была тоненькая, болезненная, в коричневом гимназическом платьице, в черном переднике. Он тогда не женился, хотя мог бы жениться; не женился из-за Катеньки и ни разу потом не пожалел об этом. Ему никого не нужно было, кроме Катеньки. А чьи это шаги там, за стенкой? Не Катенькины ли? Нет, ведь Катенька всё еще не вернулась…
Илья Яковлевич почувствовал щекотанье в носу и слезы на глазах. Он медленно вытащил из кармана халата носовой платок и грозно высморкался.
— Соня! — позвал он.
Но никто ему не ответил. Он один был в квартире. Дети постоянно то приходят, то уходят, ничего ему не говоря. А он не может уследить за их приходами и уходами, потому что часто засыпает.
Кухня. Он давно уже живет в кухне, возле жестяной печурки, очень давно, месяца два. Здесь он работает, здесь, на кухонном столе, стоит его чернильница. Здесь он закончил свою монографию о Ладожском озере. Поставил точку. И рукописи больше нет на столе, он отнес ее в библиотеку Академии наук: там будет сохраннее… Теперь он принялся за другую работу — так, пустяки, приводит в порядок кое-какие записки. Монография его кончена, он свое сделал.
Он привык к этой кухне. Кастрюли на полках блестят тускло, еле-еле, потому что оконное стекло покрыто толстым слоем льда. Печурка потухла и совсем остыла, — наверно, он опять заснул. Здесь, должно быть, очень холодно. За последнее время он стал почти нечувствителен к холоду. Руки и ноги у него одеревенели и ничего не чувствуют. Иногда перо вываливается из пальцев, а он и не замечает. Вот дети — те мерзнут, особенно Соня: у нее пальцы распухли, растрескались и гноятся… Триста шестьдесят граммов хлеба в день на троих — и больше ничего, совсем ничего. Ну, он часто не ест своей доли, осторожно подкладывает им, но это не всегда удается. Соня стала так подозрительна, догадывается, следит, требует, чтобы он ел при ней.