Валериан Альбанов - На юг, к Земле Франца-Иосифа!
В 2 часа ночи, пользуясь прояснившейся погодой, мы снялись и пошли к острову Белл, придерживаясь кромки невзломанного льда. Только что отошли мы от мыса верст 5, как погода опять испортилась. Все время пришлось выгребать против холодного восточного ветра и против течения. Гребли без остановки в продолжении 10 часов, иногда по очереди отдыхая, на ходу закусывая, и очень медленно продвигались вперед.
В 12 часов дня, измученные, прозябшие и мокрые до нитки, остановились около льда, казалось, неподвижного, верстах в 4 или 5 от острова Белл. Пообедав нырками, сваренными на мысе Гранта, мы легли отдохнуть, так как сильная метель закрыла остров и дороги не было видно. От холода одели мы малицы и закрылись сверх того парусиной и полками. Проснулись мы часа в 4 дня. Погода за это время опять прояснилась, и каково же было наше разочарование, когда мы увидели, что большая льдина, на которой мы расположились на отдых, оказалась не береговым припаем, как мы думали, а плавучей отдельной льдиной. Остров Белл опять оказался от нас верстах в 8 или 10. Пришлось опять грести к острову, но, на наше счастье, ветер затих, и мы довольно быстро подвигались вперед. Нильсен совсем никуда не годился и все время полулежал в каяке Луняева, так как грести не мог. Говорить он тоже не мог; у него, кажется, отнялся язык, и в ответ на расспросы он только мычал что-то непонятное.
Недалеко от острова Белл, на одной из больших плавучих льдин, мы увидели лежащих двух больших моржей и одного молодого. Но и этот молодой моржонок был величиной с небольшую корову. Моржи спокойно лежали, греясь на солнце, и не поднимали даже голов. Пришла нам мысль дать моржам на этот раз генеральный бой, и мы начали подкрадываться к ним под прикрытием легких льдин. Но, боже мой, как мы потом постыдно удирали от этого боя на лед, как торопливо тащили на лед свои каяки вместе с больным Нильсеном! Нас соблазнял, собственно говоря, молодой морж, мясо которого, говорят, вкусно. Долго, аккуратно прицеливались мы в него вдвоем с Луняевым и одновременно выстрелили. Моржонку, по-видимому, попало хорошо, так как крови мы потом видели много. Если бы он лежал один, то возможно, что так бы и остался лежать на месте, но тут в это дело вмешались два взрослых моржа. Один из них сейчас же с фырканьем и злобным ревом бросился к нашим каякам, а другой, по-видимому, мать молодого, столкнул моржонка в воду. Все время отстреливаясь от рассвирепевшего нападавшего на нас моржа, мы поспешно отступили на заранее приготовленные позиции, на лед, куда едва успели вытащить и каяки.
Тут началось что-то невообразимое: вода так и кипела, вся окрашенная кровью, моржи с ревом кружились около убитого моржонка, он, по-видимому, тонул, и взрослые моржи его поддерживали зачем-то на поверхности воды, суетясь около него, то скрываясь под водою, то показываясь вновь. Один из моржей, должно быть, самец, по временам со страшным ревом бросался в нашу сторону с таким угрожающим видом, что мы невольно пятились по льду назад и стреляли в эту группу. Такая кутерьма, в которой нельзя было разобрать, кто нападает и кто защищается, продолжалась минут пять, потом все три моржа скрылись под водой, а у нас патронов стало меньше. Когда мы успокоились от сильных впечатлении этого морского боя и поплыли на каяках дальше, то долго еще оглядывались по сторонам, не покажется ли где-нибудь морда моржа.
Часов а 9 вечера мы подошли к острову Белл.
Выходя из каяков, мы убедились, что Нильсен уже не можем ходить; он падал и старался ползти на четвереньках.
Когда к нему обращались с вопросами, он не понимал их; это было видно по его глазам, которые стали совершенно бессмысленными и какими-то испуганными.
Устроив нечто вроде палатки, мы затащили туда Нильсена и закутали в свое единственное одеяло. Он все намеревался куда-то ползти, но потом успокоился, временами только что-то хотел сказать, но у него, кроме мычаний, ничего не выходило.
Нильсен – датчанин; он поступил к нам на «Св. Анну» еще в Англии при покупке судна и тогда не говорил ни одного слова по-русски.
В течение двух лет он постепенно научился довольно хорошо говорить и все понимал. Со вчерашнего дня он как-будто забыл русский язык, но теперь, я думаю, он вообще ничего не соображает, а в его мычании вряд ли и датчанин нашел бы членораздельную речь. Больше всего поражают меня его бессмысленные, полные ужаса глаза, глаза человека, потерявшего рассудок. Когда мы сварили бульон и чашку его дали Нильсену, то он выпил полчашки, но потом опять лег. Мы почти не сомневались, что к утру Нильсен помрет. Жаль человека, очень неглупого, старательного и хорошего матроса. Луняев говорит, что у Архиреева все признаки болезни были те же. Все легли спать, а я, взяв винтовку, пошел к утесам посмотреть оттуда на мыс Флору.
Воскресенье, 6 июляКак мы ожидали, так и случилось. Проснувшись утром, мы увидели Нильсена уже окоченевшим. Никто из нас ночью не слыхал ни возни его, ни стона. Он даже не сбросил одеяла, которым мы накануне завернули его. Лицо его было спокойно и не обезображено предсмертными муками, и странно, но на нем не было заметно той страшной желтизны или восковой бледности, которая делает ужасным лицо поконника. Лицо Нильсена было, как у живого, разве что только краска лежала па нем слишком резкими пятнами. Но с первого взгляда это не бросалось в глаза, и Нильсена можно было принять за живого спящего человека, если бы не приоткрытые мертвые глаза и не окоченелость тела. По-видимому, он умер спокойно, тихо, как заснул, не приходя в сознание.
Часа через 2 или 3 мы вытащили своего успокоившегося товарища из нашего шалаша и положили на нарты. Саженях в 150 от берега, на первой террасе, была сделана могила. Могила эта не была глубока, так как земля сильно промерзла; даже камни под верхним слоем так смерзлись, что без лома невозможно было оторвать их, и нам пришлось только разбросать верхний слой. К этой могиле был подвезен Нильсен на нартах, и в ней его похоронили, наложив сверху холм из камней. Никто из нас не поплакал над этой одинокой, далекой могилой, мы как-то отупели, зачерствели. Смерть этого человека не очень поразила нас, как будто произошло самое обычное дело. Только как-то странно было: вот человек шел вместе с нами три месяца, терпел, выбивался из сил, и вот он уже ушел, ему больше никуда не надо, вся работа, все труды и лишения пошли «насмарку». А нам еще надо добраться вон до того острова, до которого целых 12 миль. И казалось, что эти 12 миль такое большое расстояние, так труден путь до этого острова, что Нильсен просто не захотел идти дальше и выбрал более легкое. Но эти мысли только промелькнули как-то в голове; повторяю, что смерть нашего товарища не поразила нас. Конечно, это не было черствостью, бессердечием. Это было ненормальное отупение перед лицом смерти, которая у всех нас стояла за плечами. Как будто и враждебно поглядывали теперь мы на следующего «кандидата», на Шпаковского, мысленно гадая, «дойдет он, или уйдет ранее». Один из спутников даже как бы со злости прикрикнул на него: «Ну, ты чего сидишь, мокрая курица! За Нильсеном что ли захотел? Иди, ищи плавник, шевелись!» Когда Шпаковский покорно пошел, по временам запинаясь, то ему еще вдогонку закричал: «Позапинайся ты у меня, позапинайся». Это не было враждебностью к Шпаковскому, который никому ничего плохого не сделал. Не важен был теперь и плавник. Это было озлобление более здорового человека против болезни, забирающей товарища, призыв бороться со смертью до конца. Казалось, так просто бороться: не слушаются, запинаются ноги, а я вот возьму и нарочно буду за ними следить и ставить в те точки, куда я хочу. Не хочется шевелиться, хочется покойно посидеть, – нет, врешь, не обманешь, нарочно встану и пойду. Разве это трудно? Ну, конечно, со стороны виднее все ошибки, и вот стоящий «в стороне», видя ошибки товарища, предостерегающе кричит ему: «Позапинайся ты у меня…» Это «запинание», когда ноги подгибаются, как парализованные, очень характерно. Я ему сначала не придавал значения, объясняя долгим сидением в каяке в неудобной позе, со скрюченными ногами. Такие «запинания» и даже полный отказ ног от работы бывали и у меня по выходе из каяка, но, обыкновенно, после пяти минут «гимнастики» ногами, лежа на спине, все проходило. Но у Шпаковского это не прошло со вчерашнего вечера. У Нильсена тоже началось с ног, потом стал плохо слушаться язык, а после он не мог уже грести: не слушались руки. У Шпаковского теперь уже не выходят некоторые слова, язык как бы потерял свою гибкость. Больной, должно быть, сознает все это; может быть, он нарочно меньше и говорит, а когда надо что-нибудь сказать, то он медленно и старательно выговаривает некоторые слова, но видя, что из этого ничего не выходит, как будто смущается и замолкает.