Василий Песков - Полное собрание сочинений. Том 11. Друзья из берлоги
П.: О Ваших фронтовых спутниках – фотокорреспондентах. Они должны быть Вами довольны: в Дневниках о них рассказано ярко, интересно, уважительно. Но вот я выписал строчки о том, как на переправе у Днепра Вы вырвали у Вашего спутника фотокамеру: «Разве можно снимать такое горе!» Не жалеете ли Вы сейчас о такой позиции? Не кажется ли Вам, что очень много важного на войне прошло мимо наших фото– и кинохроникеров из-за того, что снималось лишь то, что служило нуждам текущего времени? Как много важного нам сейчас оказалось не снятым! Вам, работающему с кинохроникой, это ведь хорошо известно.
С.: Существенный вопрос… Но начнем с того, что сцены переправы через Днепр мой друг все-таки снял. И, конечно, он правильно сделал, что снимал, не послушав меня. Снимки его я с благодарностью поместил в Дневник и считаю: без этих фотографических документов он был бы беднее. Но понять мои чувства в то время тоже, конечно, можно. Не я один протестовал тогда. Много людей фотографу говорили: ради бога, это не надо снимать! Да и сам человек с фотокамерой не мог бесстрашно щелкать все проявления страшного бедствия. Надо помнить: он тогда работал не на историю, его снимки должны были «стрелять» немедленно, завтра.
К. М. Симонов. 1943 год.
Но сегодня, издалека, мы видим, конечно: надо было помнить и об истории. Я сам, просматривая фотохронику и бывая на выставках, часто злюсь: это не снято, это не снято… Что делать – диалектика времени!
П.: Теперь о писательском Вашем труде. Что Вы сами считаете из написанного во время войны и о войне наиболее существенным?
С.: Из прозаических вещей наиболее существенным я бы назвал повесть «Дни и ночи» и драму «Русские люди». Из стихов наибольшую пользу, по-моему, принесли «Жди меня». Они касались обнаженного человеческого сердца и не могли быть не написаны. Если б не написал я, написал бы кто-то другой.
П.: А что, по-Вашему, лучшего о войне появилось в нашей литературе?
С.: Тут долго думать не надо. Конечно, это «Василий Теркин» Твардовского.
П.: Константин Михайлович, предвижу ответ и все же спрошу: почему именно «Тихий Дон» («в одном большом томе»), а не что-то другое взяли Вы с собой, уезжая в сорок первом году на Южный фронт, и читали книгу (очевидно, не в первый раз), сидя рядом с шофером?
К. М. Симонов, конец войны.
С.: Возможно, тут был элемент случайности, но, скорее всего, все же нет. Наверно, важно было заново перечитать книгу, в которой трагедия войны была показана правдиво и сильно.
П.: Узловые точки войны… Чем Вам запомнился Сталинград?
С.: Сталинград… Сталинград был для всех нас тогда сначала огромных размеров болью – шутка ли, немцы на Волге! Потом огромных размеров радостью: появилась твердая уверенность – одолеем!
В критической своей точке Сталинград был для меня символом крайней опасности. Признаюсь: летел туда с боязнью. Казалось, вот там как раз и убьют.
Когда наступил перелом, у меня, кроме памяти обо всем, осталось еще ощущение какого-то абстрактного звука. Мы все тогда ясно услышали: в немецкой машине войны что-то хрустнуло, надломилось.
И все мы после Сталинграда несли в себе ощущение счастья. Ощущением этим была потребность делиться. В те дни мне в руки попала рукописная листовка с надписью «Молитва» и припиской: «Если ты верующий – перепиши». А на обратной стороне мелким почерком – сталинградская сводка. Моя редакция, пользуясь затишьем на фронте, дала (невероятная щедрость по тем временам!) два месяца отпуска написать повесть о Сталинграде. Я писал лихорадочно быстро, с огромным подъемом, завалив телефон подушками. Думаю, всем тогда хотелось излиться. Есть в моем Дневнике такая вот запись. Приведу ее в сокращении…
«Вечером довольно поздно ко мне заглянул командующий Сталинградским фронтом Андрей Иванович Еременко.
– Пришел к тебе как к спецу своего дела, хочу спросить совета.
Я был озадачен: в каком смысле спец? И что могу посоветовать?
Выпив чаю, Еременко неторопливо вытащил из кармана очки, потянулся за портфелем.
– Написал о Сталинграде поэму, – сказал он. – Хочу, чтобы послушал и посоветовал, как быть, кому отдавать печатать?
Я оторопел. Ждал чего угодно, но только не этого. По своей натуре я склонен верить в чудеса, в те счастливые «а вдруг», которые редко, но все же происходят в жизни. «А вдруг в самом деле поэма?»
Опущу торжественное чтение поэмы и мое величайшее затруднение после чтения сказать будущему маршалу правду, которая, конечно же, очень его огорчила.
Он только спросил.
– И печатать это, по-твоему, нельзя?
– По-моему, нельзя, тем более вам.
Очень долго молчали. Потом Андрей Иванович сказал:
– Еще стакан чаю налей…»
Вот такой курьезный и трогательный эпизод, говорящий о том, что радость победы всех нас тогда окрыляла.
П.: На фотографиях в Дневнике видишь людей с петлицами, а потом вдруг – погоны. Форма отразила многие перемены в армии. Нельзя ли несколько слов о солдате сорок первого и, скажем, о солдате сорок четвертого? В чем разница?
С.: Солдат сорок четвертого – сорок пятого годов был солдат наступающий: уверенный в себе, бодрый, смекалистый, дерзкий. Он уже не боялся окружения – сам окружал. Он не боялся уже немецких автоматчиков – сам на броне с автоматом ехал. Уже не его брали в плен – он брал в плен. Добротнее стала еда у солдата, песни стали другими. В начале войны были: «Огонек», «Землянка», «Темная ночь», теперь – «Хороша страна Болгария…», «Эх, как бы дожить бы…»
Форму с погонами встретили с интересом, можно сказать, с удовольствием. И я не был тут исключением. Помню, с радостью послал фотографию матери – подполковник! Форма действительно отражала качественные перемены нашего войска.
П.: Константин Михайлович, Вы пишете: «У каждого из воевавших от начала и до конца войны был на ней свой самый трудный час». И у Вас тоже?
С.: Да, можно припомнить очень нерадостные моменты… Для меня это в первую очередь первые дни войны – забыть невозможно! Это еще и Керчь весной 42-го. Наверняка не я один вспоминаю тягостное ощущение большой трагической неудачи. С содроганием вспоминаю непроходимую грязь, низкое мокрое небо, сотни людей, полегших на минном поле. Помню, еле-еле добрался вечером до соломы в какой-то халупе. Не ел с утра. Но поесть не было сил…
Запомнился очень печальный вечер в Эльтоне, проведенный там перед тем, как двинуться в Сталинград. Было отчаянное ощущение загнанности на край света и громадности пройденных немцами расстояний.
И позже, уже в Сталинграде, был день… В небе с утра до вечера висела немецкая авиация и бомбила все кругом, в том числе едва заметную возвышенность, на которой мы сидели. Было так тяжело, что даже не лежала душа что-нибудь записывать, и я, сидя в окопе, только помечал в блокноте палочками каждый немецкий самолет, заходивший на бомбежку в пределах моей видимости. И таких палочек к закату набралось триста девяносто восемь…
П.: А дни счастливые…
С.: Их было много. По большей части они совпадали с днями, которые всех нас тогда радовали. Но можно вспомнить что-то и личное… Есть под Москвой городишко Михайлов. Не забуду того радостного чувства, с которым я въезжал в него. Это было зимой 41-го. Городок был буквально забит немецкими грузовиками, танками, броневиками, штабными машинами, мотоциклы валялись целыми сотнями. Это было свидетельство: немцев бить можно, и мы будем их бить.
Если же говорить о каком-то особом проявлении чувств, то помню лагерь наших военнопленных под Лейпцигом. Что было! Неистовые крики: наши! наши! Минуты, и нас окружила многотысячная толпа. Невозможно забыть эти лица исстрадавшихся, изможденных людей. Я взобрался на ступеньки крыльца. Мне предстояло сказать в этом лагере первые слова, пришедшие с Родины. Слова, которых тут не слышали – кто год, а кто два, три, почти четыре. Чувствую, горло у меня сухое. Я не в силах сказать ни слова. Медленно оглядываю необъятное море стоящих вокруг людей. И наконец, говорю. Что говорил – не могу сейчас вспомнить. Потом прочел «Жди меня». Сам разрыдался. И все вокруг тоже стоят и плачут… Так было.
П.: О днях, венчающих войну…
С.: Мы ехали, помню, по дороге вблизи Берлина и сразу увидели и услышали отчаянную стрельбу по всему горизонту трассирующими пулями и снарядами. И поняли, что война кончилась. Я вдруг почувствовал себя плохо. Мне было стыдно перед товарищами, но все-таки в конце концов пришлось остановить «виллис» и вылезти. У меня начались спазмы в горле и пищеводе. Всю войну ничего – а тут нервы сдали. Товарищи не смеялись, не подшучивали, молчали.
П.: Константин Михайлович, несколько слов о заключительном акте Победы.