Иннокентий Смоктуновский - Быть
Андрей Алексеевич не только знал, чувствовал все это, но он был апологетом, проводником этого непростого умения, он был подвижником, истинным жрецом удивительной науки умения владеть собой, забывая себя среди правды жизни на сцене того образа-характера, который представляет сегодня артист Андрей Попов!
Лебедева в «Иванове» он проживал. Проживал не без увлеченности. Не эта ли увлеченность и является, по существу, единственным стимулом в тех совершенно бескорыстных тратах самих себя с виду нормальных и психически здоровых людей-актеров?
Аналогов подобной «бесхозяйственности жизненных сил в биосфере деятельности человека» сыскать затруднительно, а может быть, и невозможно.
Уж не знаю, что причиной тому, однако довольно часто в разговорах об «Иванове» и вообще о Чехове у Попова нет-нет да и промелькнет сожаление, что ему не пришлось работать над образом графа Шабельского — его, де, он мог бы проследить (он так и говорил) куда полнее, интереснее, а следовательно, правильнее. О других исполнителях роли Шабельского в спектакле он не говорил, однако было достаточно ясно, что ни с одним из них он согласиться не может. И видит ключ к Шабельскому совсем в иной, едва ли ни противоположной направленности.
— Шабельский, — говорил Попов, — один из наидобрейших персонажей драматургии Чехова.
В самом деле, образ Шабельского так легко, без потуг и скидок ложился на добрую детскость натуры самого Попова, что подобное совпадение не могло не подарить зрителю праздник театрального пиршества. Возможность подобного праздника в свое время блестяще доказал К. С. Станиславский. До наших дней дошли восторженные отзывы об исполнении им образа графа Шабельского. Пьеса эта (вернее, спектакль по этой пьесе) не очень вдохновляли критическую мысль знатоков театра того времени и даже приверженцев Чехова. Отклики бледны и малочисленны. Причем даже Иванов, центральный персонаж, едва ли не всюду вызывал нарекания, или авторы статей вообще оставляли его за пределами внимания, отдавая ему дань лишь чисто информационную: «...Основную, заглавную роль в спектакле исполнил г. Качалов...» — и все?! Прямо скажем, для центрального, заглавного персонажа немного. Значит, что же такое было в Шабельском Станиславского??? Не без дерзости, однако, теперь уже зная пьесу, осмеливаюсь предположить: последние, уходящие отголоски той патриархальной, доброй, ничего уже не могущей помещичье-дворянской среды старой России с ее немножечко смешным достоинством, наивом, беспомощностью были мощно, со знанием жизни тех лет, высоко по нравственно-этическим требованиям социальных различий, прожиты-прослежены чистой, непосредственной личностью К. С. Станиславского. Думаю, что так. Фотография Станиславского в роли Шабельского красноречиво об этом говорит.
Подобными качествами характера располагал и Андрей Алексеевич Попов. Он в жизни был этаким современным Шабельским и порою в его обычной речи прослушивались обертона избалованного ребенка. А что бы еще привнес простой по объяснению, однако почти всегда до удивления насыщенный в выявлении творческий поиск — находки, предложения.
Все чаще прихожу к выводу, что есть, должно быть, особое до непонятного бескорыстное и оттого, очевидно, вымирающее племя творческого люда на Руси — оно немногочисленно, как говорят в народе «раз, два и обчелся», однако племя это столь могутно, что щедро заряжает время и современников своей одухотворенностью и началом созидания, и пока мы находимся во власти этого их влияния — мы творчески сильны и богаты.
Вспоминать об Андрее Алексеевиче Попове непросто. Не могу сказать, чтоб он был уж очень общителен, разговорчив и ясен всегда и везде — такого не было. А тем не менее он был прост. Вот тут и пойми. Порою случалось удивляться тихому его молчанию. Сидит, бывало, в гриме в актерском фойе второго этажа (там у нас «скользящий» клуб, то есть актеры, уже готовые к своему выходу, две-три минуты пережидают, слушая радиотрансляцию со сцены, и наши острословы и сказители из тех же самых ожидающих актеров чем-нибудь занятным, смешным или просто интересным тешат слух своих друзей, да, пожалуй, и сами получают не меньшую радость от возможности рассказать, посмешить, развлечь), сидит тихо, созерцает — и непонятно, слушает или только присел подождать выхода на сцену. Может быть, то было проявлением самодисциплины — ему не до занятных историй и развеселых рассказов, когда впереди, на сцене, в «Иванове» решалась судьба своенравной дочери. Не знаю. Однако временами он был одиноко тих и покойно молчалив.
Как-то я спросил его: не горюет, не скучает ли он по режиссуре? Не помню точного ответа, но суть сводилась к тому, что совсем нет, что даже и теперь, по прошествии довольно внушительного отрезка времени, он все еще только отходит, отдыхает от этого милого занятия. И лишь изредка нервные подергивания плечом выдавали утраты и сложности прожитого...
Вместе с тем, помню его и самозабвенным рассказчиком.
Забавно и горько звучала в его изложении одна история. Должно быть, происходившее когда-то обожгло его: будучи искренним (хочется написать слово «правдивым», но, право же, применительно к Андрею Алексеевичу прекрасное слово это едва ли не лишнее), он не мог предполагать в другом человеке и тени того затаенного вероломства, которое вдруг ни с того ни с сего обрушилось на него, хоть и проявилось оно в пустяке. Своей выстроенностью и центральным персонажем рассказ тот очень походил на анекдот, но Попов отстаивал его правдивое происхождение. Однако нас здесь больше интересует не природа сего повествования, а наличие этого милого недоразумения в арсенале прямого общения со средой Андрея Алексеевича. А это само по себе уже не без загадки.
Вот она, эта неброская и, по-моему, во многом знакомая ситуация.
Его, рядового Попова, по совершенно непонятным причинам невзлюбил старшина того маленького подразделения, в котором отбывал службу «эта стоеросовая дубина, которая никогда ничего не может ни выполнить, ни сделать по-военному». Да еще, на беду, до сведения того вершителя судеб их подразделения дошло, что этот самый нерадивый рядовой Попов является ни много ни мало сынком какого-то «большого начальника». Вот тут-то на этой почве, должно быть, и дала всходы фантазия и изобретательность того милого, славного старшины. А надо честно оговорить, что служила тот ни Спинозой, ни Сократом не был, интеллектом обладал, как выражался рассказчик, на уровне полена, и именно этим, думаю, можно как-то объяснить его слабость к частому обращению им... не столько к древним замысловатостям стено-клинописи, сколько к простым (упрощенным до грубого), встречающимся и теперь, всяким заборным надписям.
А рядовой Попов, как это часто встречается в жизни, имел неосторожность не только быть сыном своего «большого начальника» папы, но и, будучи от рождения полной тюхой, на уставной окрик старшины: «Рядовой Попов!» вместо четкого, простого и однозначного «я!» позволял себе спрашивать: «А-а?» Вот и вся потеха, ан подишь ты! (В этом непосредственном «А-а?», на мой взгляд, есть какое-то доброе желание продолжить разговор: «Простите, не смогли бы вы повторить вопрос свой. Только боязнь обременить Вас заставляет облечь просьбу мою в односложное „А-а?“ Нет? Не знаю. А мне показалось, что все это здесь есть, наличествует... ну да ладно).
И что же? В течение долгого времени постоянно «нерадивый» рядовой Попов вместо «я!», словно у него самого никогда в жизни не было и не предвиделось впереди этого собственного «я», отвечал вопросом «А-а?», за что с тем же завидным постоянством каждый раз получал «два наряда вне очередь!!!»
Самое невероятное во всей этой поучительной истории (не знаю, правда, кого и чему она учит, но вот так вдруг написалось) — так это то, что проступок-то один, а наряда — два!
Больше всего Попова ввергало в уныние то, что старшина не оставлял никаких возможностей для подготовки, чтобы сообразить, собраться и ответить правильно. Бывало, тихо, по-домашнему, неторопливо говорил с кем-нибудь и смотрел-то, казалось, совсем в другую сторону, и заботы у него были иные... и вдруг неожиданно, как-то из-за угла, тем же тихим голосом, но только явно злонамеренно и четко, с радостной вкрадчивостью:
— Рядовой Попов!
— А?
— Х... на! Два наряда вне очередь!!! — Все, цель достигнута, спектакль окончен.
Старшина был поразительно стабилен и, как всегда, первым у него следовало слово из заборной клинописи, а затем уж шел приговор о двух нарядах. И Попов сокрушенно шел чистить картошку, а потом, в силу того что нарядов было два, шел чистить и... ну, надо ж было кому-то чистить... это. И чистил.
Андрей изнемог от вечной настороженности, часами твердил про себя: я, я, я, я, я — укладывая в память, в сознание, в гены. К тому же саднила оскомина этой совершенно странной количественности нарядов: почему же два, когда «преступление»-то одно?!! И вот однажды... Впрочем все развивалось как обычно: и отвлекающий маневр того служилы, и голос тихий, и глаз прикрыт, и никаких там чертиков не прыгало, и даже с самим Поповым говорил по-доброму и просто, потом пожурил там кого-то по-отечески, и, уже уходя, всем пожелав «покойной ночи» и едва ли не зевая, но вдруг четко исподтишка и истерически завопил: