О. Михайлов - Куприн
— Сейчас будет готова и моментальная фотография, — захохотал Маныч.
«Спугнет, дурак! — томился Куприн, находясь уже весь во власти своей фантазией, так поверив собственной выдумке, что не мог бы с ней расстаться. — Спугнет шпиона!»
Он поморщился и предложил:
— Кофе пить приглашаю в мой кабинет. Посмотрите, штабс-капитан, какой у меня альбом…
Когда гости выходили из столовой, Куприн спросил у жены:
— Ты не догадалась, Маша, кто это? Японский шпион!
Не желая разочаровывать его в радостной надежде на открытие, Мария Карловна быстро ответила:
— Это очень возможно, Саша. И выяснить это было бы, конечно, очень интересно.
— Я непременно им займусь, Машенька, непременно, — возбужденно продолжал Куприн; — Ведь сколько раз во время войны я говорил тебе, что наша русская публика в учреждениях, в общественных местах, в ресторанах ведет себя необдуманно. Сколько раз я слышал, как в ресторане Палкина офицеры после достаточной зарядки громко обсуждали военные известия и делились тем, что еще не было опубликовано и считалось тайной. В такой обстановке ловкий шпион всегда почерпнет богатый материал…
— Но иди к гостям, — поторопила его жена. — Ты же обещал показать им свой патентованный альбом.
Это был длинный березовый стол, на гладкой крышке которого оставляли автографы гости. Куприн показал штабс-капитану факсимиле Вересаева, Арцыбашева, Чирикова, Юшкевича, Серафимовича, Бунина, Федорова, Ладыженского.
Поэт Скиталец написал Куприну:
А. Куприн! Будь дружен с лирой
И к тому — не «циркулируй»!
Сам хозяин оставил следующее изречение: «Мужчина в браке подобен мухе, севшей на липкую бумагу: и сладко, и скучно, и улететь нельзя». Он попросил Марию Карловну написать что-нибудь рядом, и та воспользовалась фразой из «Белого пуделя»: «И сто ты се сляесься, мальцук? Сто ти се сляесься? Вай-вай-вай, нехоросо…»
В общий шутливый тон диссонансом врывалось стихотворение Ивана Рукавишникова:
Кто за нас — иди за нами,
Мы пройдем над головами
Опрокинутых врагов.
Кто за нас — иди за нами,
Чтобы не было рабов.
— Оставьте и вы свой автограф, штабс-капитан, — предложил Куприн.
— Что же я могу написать? — сконфузился Рыбников.
— Ну все равно, если вы втайне не поэт, скрывающий плоды своего вдохновения, то просто распишитесь. Это будет напоминать мне о нашем знакомстве.
И мелким, но четким почерком около длинного стихотворения Федорова тот написал: «Штабс-капитан Рыбников».
— Вечер предлагаю провести на островах в театре «Аквариум», — обратился Куприн к присутствующим. — Сегодня там выступает цыганский хор со старинными песнями, интересно было бы послушать. Поедем, Машенька, с нами?
Мария Карловна медленно, но непреклонно ответила:
— В «Аквариуме», Саша, ты встретишь своих знакомых артистов и режиссеров, образуется шумная и малознакомая мне компания. Лучше я останусь дома, обед меня все-таки утомил…
В прихожей, целуя жену, Куприн просительно сказал:
— Кончаю безделье и засяду за новый рассказ. Только где? Убегу либо в Гатчину, либо уеду к Зине. Но если ты запрешь меня и никого из редакции не будешь ко мне пускать, даже Федора Дмитриевича, я смогу работать и здесь.
— Нет, Саша, — непритворно вздохнула Мария Карловна, не ответив на его поцелуй. — От себя ты, видно, так и не убежишь.
3
Третий день Куприн не являлся домой, загуляв с цыганами. Он снял огромный номер в «Большой Московской» гостинице, где и поселился вместе с табором: сидя на полу, чадил трубкой старый цыган, бренчал на гитаре молодой, ползали по полу коричневые цыганята, в умывальнике стирала пеленки старуха, а перед зеркалом вертелась смуглая синеволосая красавица Наташа в красной шелковой рваной кофте.
Пожилой стенограф Комаров, плюгавый, в потертом костюмчике, вызванный в гостиницу работать, с недоуменным ужасом взирал на живописное фараоново племя из тихого уголка.
Куприн, похмельный, распухший, с растрепанными волосами, стоя посреди комнаты, громко объявил:
— Сейчас пусть споют мне, и не что-нибудь, а настоящую старую таборную песню. А потом уж мы с Павлом Ивановичем засядем писать…
Запевала дочь старого цыгана — некрасивая, длинноносая, с лицом, порченным оспой, и с прекрасными темными глазами.
Ой да, ой да бида
Прэлэндэ накачалась:
Чай разнесчастна
Навязалась…
Ее отец, не выпуская изо рта трубки, пристально вонзался в нее черными глазами, сверкающими среди желтых белков, и в любимых местах умоляюще шептал:
— Романес, Маша, романес…
— По-цыгански просит петь… — блаженно щурясь, объяснял Куприн съежившемуся Комарову.
Когда вступал хор, старый цыган подхватывал припев своим ужасным, охрипшим, но необыкновенно верным голосом, и вся комната утопала в странном, диком и восхитительном сплетении множества женских и мужских голосов. Слов никаких не было в припеве, были звуки, похожие на звон колокольчика, на стоны, на радостные выкрики. И вот вылетала плясунья Наташа, и хор, разгоряченный песней и пляской, приходил в полное неистовство.
Захваченный этой дикой и прекрасной музыкой, Куприн недвижно стоял, подняв руки, словно собираясь творить молитву. Все — жена, семья, литература, собственное творчество — казалось ему в эти минуты дурным, плоским, незначительным. Душа просила воли, простора, забвения себя…
Ах, какая беда
На нас напала,
Несчастливая девушка
Меня полюбила.
Ой, если не отдадите
Мне ее по чести,
Увезу насильно…
Ой, мои серые,
Серые да еще гнедые-рыжие,
Над нами только бог,
Пусть благословит!..
— Маныч! — громко шептал Куприн, глядя сквозь слезы на лице на веселящийся табор. — Маныч! Шампанского чавалам и цыганкам! А мне водки, Маныч! Как они поют, боже мой, как поют!..
Виолончелью гудело густое контральто старой цыганки, яростно и пылко вела древнюю мелодию преображенная песней Маша, сине-красной змейкой извивалась прекрасная плясунья…
— Что здесь происходит, Александр Иванович?
Маленький лысоватый человек в пенсне незаметно появился в номере.
Куприн гневно обернулся на голос, но, узнав Вересаева, расцвел:
— Викентий Викентьевич!. Дорогой! Послушайте цыган с нами… Маныч, водки господину Вересаеву!
— Нет уж, увольте. — Вересаев наклонил скучное лицо. — Я попросил бы вас на минутку выйти со мной в коридор. У меня поручение от Марии Карловны…
В душном от ковровых дорожек коридоре Вересаев бесстрастным голосом принялся отчитывать Куприна:
— Что вы с собой делаете? — Не жалеете семью, так хоть себя пощадите. На вас сейчас смотрит вся читающая Россия, а вы… Вы черт знает чем занимаетесь!