Владимир Шурупов - Рассказы провинциального актера
У входа в трапезную, на улице рядом с Фоминым встали два солдата из третьего отделения, что были в стороне от последних событий, желая расспросить его поподробнее, что же такое приключилось на чердаке.
Не успел Фомин поведать половины фактов и собственных комментариев, как один из солдат прислушался и толкнул Фомина в бок локтем:
— Не балабонь, Фомушка, затихни и послушай…
Солдаты умолкли — из раскрытых настежь чердачных окон лилась песня.
Мелодия была незнакома солдатам, но так проста и напевна, что казалась знакомой, во всяком случае — правдивой и грустной — почти своей! Мужской сильный голос вел ее уверенно и чисто. Солдатским ушам, привыкшим к грохоту до боли в барабанных перепонках, это не казалось чудом, перед которым нужно замереть — скорее раздражало, ворвавшись в их души напоминанием о прошлой мирной жизни, а они еще не остановили свой стремительный шаг войны, им еще идти до Вены, может, и дальше, а песня размягчала, поднимала со дна души все запрятанное, давно желаемое, почти забытое, ласковое — почти запретное по их нынешней жизни, — запрещенное ими самими для себя.
— Слышь, Фомин, кто это там?
— Мне, братцы, Леонид Кузьмин не велел вам эту великую тайну открывать…
— Так это Цыган, что ли?
— Он.
— Песня вроде не цыганская?!
— Не!
— Вроде и не наша?
— А вроде — наша… До войны, помню, пели…
— В селе у тебя, что ли?
— По радио…
К солдатам подошли Гаврилов и Газаев. Командир не выспался, только еще больше разбередил многодневную усталость, но уговаривал себя, что здорово — полтора часа поспал!
— Что тут у вас?
— Товарищ лейтенант, Цыган концерт дает.
Солдат оглянулся, ища глазами Фомина, чтобы тот рассказал о секрете Цыгана, но его уже не было у дверей.
— Газаев, прикажи переводчика сразу сюда, как прибудет, — я послал связного с донесением в штаб полка, должны быть оттуда вот-вот, с минуты на минуту, по моим подсчетам…
То, что он послал связного, Гаврилов помнил, но когда?
Лейтенант с трудом припомнил, что сначала лег спать в келье, потом, почти во сне, встал, позвал связного и отправил его с донесением, а как лег опять — уже не помнит. Разбудил его Газаев.
Они поднялись наверх, и Гаврилов на цыпочках подошел к двери, заглянул.
Монашки не стояли на табуретах, петли не охватывали их шеи — девушки расположились внизу — трое продолжали сидеть на подставках, двое отошли к окну, одна, с небрежно повязанным платком и торчащими рыжими волосами, стояла шагах в двух сзади Кузьмина, а он, засучив рукава гимнастерки, выпачканный углем, пел, взглядывал на девушек, вновь поворачивался к стене и рисовал, продолжая петь.
Лейтенант шагнул на чердак, монашки кинулись было к своим скорбным местам, но он непроизвольно, как своим солдатам, махнул рукой, что означало — «вольно!», а по-граждански — «Да хватит валять дурака!» и подошел к Леониду, не глядя на них.
Это возымело действие — девушки вновь вернулись, кто к окну, кто присел на краешек табурета, а одна, самая маленькая по росту, развернула пакет с печеньем и, виновато оглянувшись на своих, стала аккуратно грызть хрустящие квадратики.
Лейтенант, почти в самое ухо, тихо прошептал Кузьмину:
— Это ты здорово придумал! Молодчага! Просто здорово! Я послал в штаб, чтоб переводчика срочно, так что скоро отмучаемся — а это ты здорово придумал…
Кузьмин отошел от разрисованного куска обоев и перешел к последнему — нетронутому.
Гаврилов отступил непроизвольно на несколько шагов, давая художнику дорогу, и оказался почти вровень с девушками. Он спиной чувствовал, как они напряглись, готовые к визгу и к любым другим глупостям, но, не обращая на них внимания, стал детально рассматривать уже сделанные рисунки, краем глаза видя, что и рыжая сделала шаг вперед, чтобы получше рассмотреть, и вдруг заулыбалась, застенчиво закрыв ладошкой рот, — словно остановила готовый сорваться смех.
В центре уверенными штрихами художник нарисовал лицо мужчины — это был автопортрет — шепот за спиной Гаврилова стал явственнее, девушки угадали, уловили схожесть, — но вместо гимнастерки Цыган одел себя во фрак с разлетающимися фалдами, с бабочкой на шее, со вскинутыми в приветствии руками — по выражению всей фигуры стало ясно, что это артист, закончивший выступление.
Справа одна за другой возникали фигуры, может быть, это были солдаты, но одеты они были тоже в штатское, они аплодировали своему товарищу, но мало отличались друг от друга — у художника не было времени на детализацию — уголь продолжал летать по бумаге, делая последние штрихи.
Группа слева — была женской — шесть женских фигурок, устремились к артисту с букетами в руках — все в одинаковых длинных хитонах, сквозь которые крепкая рука художника смогла ненароком показать все выпуклости женского тела — словно летели к нему с поздравлениями мирные грации в прозрачных накидках.
Рыжая хлопнула в ладоши и осеклась. Оглянулась. И захлопала в ладошки открыто и весело.
Остальные монашки улыбались и совсем не были похожи на монашек.
Цыган размашисто расписался в углу — «Вывший артист, бывший художник, бывший циркач — ныне рядовой взвода автоматчиков Леонид Цыган» — и выбросил остатки угля в окно.
Гаврилов повернулся к девушкам, они были совсем рядом, и вдруг смущенно опустил глаза: шесть пар девичьих глаз смотрели на него без опаски, открыто, хоть и сдержанно. Столько молодых девчонок рядом лейтенант Гаврилов давно не видел.
— Что будем с ними делать? — повернулся он к Цыгану.
В готовом виде зрителям было представлено вот что: в верхнем углу, намеченные только длинными линиями, стояли на своих табуретах, поддернутые удавками, шесть фигурок. Лица разобрать нельзя было, да художник и не стремился к детализации — только силуэты фигур.
Чуть ниже этого скорбного ряда были крупно нарисованы шесть мордашек — «вот те, кто стоит на табуретах, любуйтесь!» — шесть мордашек, сжавших губы, с вытаращенными глазами — здесь рука художника была правдива и точна.
Следующая композиция — все девушки в рядок сидели на табуретках, а веревки были просто игнорированы — «ничего не знаю про эти веревки, — как бы говорил художник, — и знать не желаю!»
Вместе с девушками лейтенант просматривал, как в кино, по кадрам то, что происходило в его отсутствие, и то, чему остальные участники были строгими судьями — художник едва заметным гротеском в линиях и углах, как бы убеждал натурщиц — «вот какой глупостью вы занимались несколько часов!»
Одно лицо из нарисованных было крупнее всех остальных и выполнено наиболее тщательно — головка рыжей девчонки, распустившей волосы.